закрылся и он. Красное стало чёрным. Кто-то бережно подхватил Настеньку, колыхнул, как колыхала в детстве мать. Потом все исчезло… Она не слышала звука выстрела. Она ощутила лишь резкую боль в груди, хотела приложить ладонь, чтобы хотя немного утишить её, но, широко взмахнув руками, без стона упала навзничь.
Цыган открыл лицо. С опущенным ружьём стоял рябой, глядя на девушку. Настенька лежала на боку с открытыми глазами. Струйка крови показалась из-за плотно сжатых губ, зазмеилась по щеке и утекла за воротник.
Цыган подошёл к Настеньке и взял за руку. Рука была безжизненно-покорной. Цыган прикрыл Настеньке веки, сложил руки крест на крест на груди и снял фуражку. Потом, не глядя на рябого, пошёл к селу. Рябой, сплюнув, поплёлся следом за ним…
Бонивура отвели в одну из комнат штаба, служившую партизанам кладовой для оружия. Комната была без окон, только узкая отдушина почти под самым потолком пропускала немного света. Виталий осмотрелся. Он чуть не наступил на что-то лежавшее у самых дверей. Нагнулся, рассматривая. Лежал человек. Виталий вгляделся и узнал Лебеду.
«Неужели транспорт раненых был задержан?»
Эта мысль наполнила отчаянием Бонивура. Он начал тормошить партизана. Но Лебеда затаил дыхание, из-под полуопущенных век вглядываясь в черты лица наклонившегося над ним человека. Виталий зашептал:
— Дедка! Лебеда!
Узнав знакомый голос, Лебеда открыл глаза:
— Виталька?
— Тише, диду… Неужели транспорт раненых взяли белые?
— Ни, транспорт, мабуть, вже там, в тайге сховавсь…
— Как же ты, диду, попался?
Лебеда вздохнул, виноватым голосом ответил:
— А я куму хотив подмогнуть, та не вышло… Кровь потерял и попавсь, як малесик.
— А он где?
— Кум-то?.. Наложил груду белякив да и сам убився о каменюгу… Бився добре… Не жалко — не один пишов на той свит…
— Значит, и Колодяжного нет?
— Нема кума, — ответил Лебеда. — И кума я не спас и дисциплину нарушил… А ты как, Виталька, попал?
Бонивур, не таясь, рассказал старику все. Тот печально мотнул головой:
— Значит, попались мы с тобой, Виталя. Эх-х! Обидно в клетке сидеть. Я птица вольная, волю люблю… И повоевал на своём веку. В германскую был взят на фронт. Нас на греческий фронт погнали. В Салониках мы стояли. Негров видал, и греков, и англичан, и всяких…
Потом революция в России случилась. Дознались до этого — стали домой проситься. В эту пору мы уже во Франции были. Удули мы с товарищами, тридцать человек. До России через Америку добрались только втроём. Осадчего Колю в Сибири колчаки убили. Петросов Сурен к большевикам подался — под Волочаевкой дрался да руки лишился, слыхал я… А я до Хабаровска добрался, людей хороших встретил, на работу встал… Все бы ладно было, да опять черт помешал — мобилизация. Забрили меня белые, в солдаты взяли. Калмыков… Что он над трудящимися делал, нет таких слов, чтобы описать да рассказать.
Насмотрелся я на калмыковские зверства, кое-что понимать начал. Помог один человек. Большевик… Подойницын. Большого ума человек был, хотя и из простых. Пошли у нас в полку разговоры. Подойницын разъяснил нам, что в стороне нынче никак стоять нельзя, либо к большевикам надо идти, либо к белым, середины, выходит, нету; кто ни к одному берегу не пристал, тот белым помогает тем, что против них не идёт! Вот как вышло!..
Ну, настало время — мы из казарм на улицу! Офицерам наклали, сколько не было жалко, и давай уходить. Думали на ту сторону Амура податься, а там — до партизан!
Белые с нами не справились бы!
Однако только мы из казарм — справа и слева ракеты, стрельба! А город-то американцы и японцы пополам поделили. К железной дороге да к мосту через Амур японцы располагались, а к Красной Речке — американцы. Мы в коридоре между ними оказались. Нам ультиматум: сдавайтесь! Ну, не японцам же сдаваться… Разоружили нас американцы, в колючую проволоку заперли, лагерь устроили. Ну, показали себя американцы… Что ни вечер, из лагеря то одного, то другого уводят. Калмыковцам выдавали, да и сами пытать не брезговали… Я там, в лагере американском на Красной Речке, додумал уж до конца все и в большевики решил идти — вижу, никто, кроме них, простому-то человеку добра не хочет… С тех пор большевик, и жизни мне за это не жалко!..
Многое видел Лебеда в своей трудной жизни. Говорил для того, чтобы отогнать от Виталия невесёлые думы, развеять печаль, давившую сердце…
— Дядя Коля спрашивал, как я насчёт партии думаю, — сказал Виталий. — Марченко передавал. Говорил, что Перовская рекомендацию даст.
Лебеда легонько положил руку на плечо Виталию.
— А что? Давно пора. Ты хоть и молодой, да голова у тебя ясная! Да тебе любой из наших — что Топорков, что я, что Жилин — верный поручитель…
Он помолчал, потом так же тихо сказал:
— Лютуют белые. Опереться-то не на что. Только и осталось у них за душой, что злоба… Такой только по обличью человек, а так — волк волком.
— К чему это ты, батько? — спросил Виталий.
— К себе в логово нас с тобой унесут… Пытать будут Тихой смертью умереть не дадут!
Виталий вздрогнул, вспомнив яростные, налитые кровью глаза Караева. Старик учуял эту дрожь. Он приподнялся и сел, поддерживая здоровой рукой больную. Приблизил своё лицо к Виталию и попытался рассмотреть его лицо, его глаза.
— Страшно? — спросил он и затаил дыхание.
— Страшно… — сказал Виталий. — А только я не боюсь. Ты за меня испугался?.. Думаешь, не выдержу я? Я не боюсь смерти, батько.
— А пытки? — спросил Лебеда.
Виталий положил свою горячую руку на здоровое плечо Лебеды.
— Вместе будем. Увидишь сам! — сказал он твёрдо.
— Гордишься! — усмехнулся ласково Лебеда. — Гордись, сынок, крепче будешь… Я-то долго не выдержу: крови мало, и устал я… А у тебя тело молодое, жить будет охота. Такое тело трудно победить. Если худо будет, не думай о боли, Виталька, ругайся, пой песню, думай о чем хочешь, а о боли старайся забыть. О товарищах думай, о Настеньке. Может, и доведётся ещё, увидишься с ней!
Услышав имя Настеньки, Виталий вспомнил её крик и то, как падала она, почти не согнувшись, плашмя, словно берёзка, подрубленная под корень.
— Арестовали Настеньку, — шепнул он.
Лебеда успокоительно сказал, чтобы не растравлять Виталия:
— Ничего. Выпустят. Ни в чем она не виновата.
Сказал он это уверенно, но гнетущая отцовская тоска защемила сердце. Ничего доброго не ожидал он от белых. Но вслух повторил:
— Выпустят. Конечно, выпустят!
Они перестали говорить о Настеньке, словно боясь своими тяжёлыми сомнениями навлечь беду на неё.
Если бы знали они, где сейчас Настенька! Заметался бы в смертной муке Лебеда, рвал бы на себе волосы и бился бы об стены, крича: «Доченька, ридна!» И заплакал бы, не стыдясь слез, Виталий Бонивур.
Но они ничего не знали и желали Настеньке добра.
Караев был взбешён. О преследовании партизан нечего было и думать.
Ротмистр расхаживал по комнате штаба.