Грудзинский, сидевший у окна, исподлобья поглядывал на ротмистра. Старшина был религиозен до ханжества. Он видел развал белой армии, видел, как приближается неотвратимый конец, но фанатически верил в какое-то чудо, которое должно спасти её. Тем мучительнее переживал он все неудачи, которые все множились при паническом отступлении белых к морю, после Волочаевки. Как раньше он верил, что Волочаевка остановит красные войска, так теперь верил, что Никольск-Уссурийский станет тем камнем преткновения, о который споткнутся большевики. Он был против того, чтобы отряд Караева снимался с места, в глубине души надеясь, что именно отряд, в котором находится он, Грудзинский, призван в обороне Никольска сыграть решающую роль. Но Караев настоял на своём. Японцы его поддержали. Грудзинскому ничего не оставалось делать, как только исполнять приказ.
Караев остановился перед старшиною:
— Не дуйтесь, Грудзинский. Сейчас мы возвращаемся.
Старшина поднялся.
— Разрешите считать это за распоряжение?
— Погодите. Я ещё не все сделал здесь. Где эта Жанна д'Арк?
Поняв, что речь идёт о Настеньке, Грудзинский ответил:
— Отвели на выгон и расстреляли.
— Остальным я думаю дать наглядный урок. Тех, кого назвал этот ветеринар, и девок выпороть на площади. Пусть помнят…
— Надо думать о будущем, господин ротмистр, — сказал Грудзинский… — Когда мы вернёмся сюда, население встретит нас плохо, если мы будем применять такие меры.
— Не будьте наивным, старшина. Никакого будущего у нас нет, и сюда мы не вернёмся, не утешайте себя!
— С такими мыслями нельзя служить великому делу, — сказал Грудзинский сухо.
— А я, знаете, ничего другого делать просто не умею, кроме как служить так называемому «великому делу», которое с недавних пор стало таким маленьким, что свободно уместится в жилетный карман, когда нам придётся улепётывать из Владивостока.
— Бог не допустит этого! — хмуро сказал старшина.
— Э-э! — презрительно протянул Караев. — Бог долготерпелив! Идите распорядитесь насчёт экзекуции. У меня в сотне есть такие мастера, что любо-дорого!
Из соседней комнаты выглянул Суэцугу. До сих пор он сидел, молча глядя в окно на суету вокруг штаба, и время от времени делал какие-то записи в полевой книжке. Когда Караев и Грудзинский заговорили, Суэцугу вслушался в их беседу. Поняв, о чем шла речь, он презрительно сплюнул на пол и вытер губы батистовым платочком. Менторским тоном сказал:
— Офицеры не должны ссорить друг друга… Не ругать… В чем дело?.. Объясните мне…
— Ротмистр Караев предлагает выпороть лиц, указанных Кузнецовым, — сухо предложил старшина.
— Что такое «выпороть»? — с наивным видом произнёс японец.
— Бамбуками бить, — пояснил ротмистр. — Я думаю, это будет полезно.
Лицо Суэцугу прояснилось. Он закивал головой:
— Хорошо… Надо выпороть. — Он записал в книжку это слово.
— Мусмэ, которая убивать Кузнецова, надо расстрелять.
— Сделано, — отозвался Караев.
— Хорошо, — продолжал поручик. — Других надо выпороть. Пусть они, как всяк сверчок, знает свой насестка.
— Значит, вы одобряете мой план?
— Да, бог на помощь!
— Вы религиозны, господин поручик?
— Да.
— Скажите, а какую вы исповедуете религию? — живо спросил Караев.
— Я исповедую такую религию, которая нужна Ямато[15] …
— Старшина тоже религиозен. Только у вас это лучше получается, — рассмеялся ротмистр. — Распорядитесь, господин старшина!
Грудзинский вышел, хлопнув дверью.
Через несколько минут все приготовления к экзекуции были закончены. Каратели раскатали штабель брёвен, возвышавшийся на площади. Несколько брёвен уложили рядком. На берегу реки нарубили лозняку.
Едва офицеры ушли, Суэцугу опять принял то презрительное выражение, которое не сходило у него с лица сегодня с самого начала экспедиции.
В чисто военных вопросах Суэцугу был малосведующим человеком. В наступлении на Наседкино он не принимал никакого участия, но все, что удавалось, приписывал своему руководству и участию, а все неудачи, постигавшие отряд, относил за счёт неумения русских офицеров. «Неполноценные люди! — говорил он про них. — Ссорятся, когда нужно быть беспощадными. Рассуждают, когда надо повиноваться! Не верят в то, что делают!»
Сам Суэцугу верил в то, что его действиями руководит высшая, непостижимая воля императора. Из этого следовало, что все, что он делает, свято, как свята воля тех, кто доверяет ему выполнение своей воли. Уже одно это сознание делало Суэцугу неуязвимым для упрёков совести, раскаяния, жалости.
Жизненная цель Суэцугу заключалась в служении этой идее. Ради достижения этой цели все средства были хороши. Соображения этики и морали не должны были мешать выполнению цели, они не должны были приниматься во внимание.
…Каждый раз, когда случалось что-нибудь шедшее вразрез с намерениями и надеждами Суэцугу, только мысль о своём высоком назначении могла смягчить его огорчение неудачами.
Налёт был неудачен. Донесение, которое он должен был составить, не ладилось. Который раз суровая действительность выбивала из-под его ног почву; партизаны оказывались предусмотрительными, храбрыми, белые не могли справиться с ними, несмотря на помощь Америки, Японии и других… Что-то было неладно вокруг. Суэцугу переставал понимать происходящее, и его нерушимая вера в себя и в миссию Японии как-то странно начала пошатываться…
И мысли Суэцугу возвращались к тем временам, когда все было понятна и делалось так, как рассчитывали «там», в недосягаемых верхах… Опять в его памяти оживал январь 1918 года, мрак ночи на рейде, гулкая палуба под ногами, яркий свет в уединённой каюте «Ивами», тёмные силуэты «Идзумо», «Адзума», «Асама», «Якумо» — японских броненосцев в Золотом Роге… И слова большого начальника: «Офицер запаса Исидо высказывал мысли о том, что большевики выражают интересы простого народа… Это — недопустимые мысли!» И Суэцугу ощутил вновь тот трепет, то незабываемое состояние, в котором он находился тогда.
…Кровь бросилась в лицо Суэцугу. Он склонился над листками записной книжки и стал писать черновик донесения.
Глава двадцать седьмая
КРЕСТЬЯНЕ
Хмурые крестьяне потянулись на площадь.
Шли они, словно волы в ярме, тяжело, не глядя вперёд, не видя дороги, будто чувствуя погоныч в руках станичников, которые обходили дворы, выгоняя поселян на экзекуцию.
Окрики белых слышались отовсюду. Они постарались: в хатах никого не осталось. Павлу Басаргину не удалось отлежаться. Он таился, сколько можно было, пока в дверь стучались, но когда она затрещала под тяжестью прикладов, он вскочил и, готовый к самому худшему, открыл дверь.
— Ишь ты! — удивился один из казаков. — Глянь-ка, паря, какой лобан!
Басаргин исподлобья посмотрел на казака.
Бородатый казак смерил его с головы до ног взглядом с прищуркой, не сулившей ничего доброго.
— Краснопузый, однако? — уставился он.
Павло повернулся к нему и сказал:
— Кабы красный был, так ушёл бы в тайгу!