под этим бешеным, злобным напором старика. И уже было мало отдать «народу» авторские права – надо было отдать и яснополянскую землю. И надо было интимнейшие дневники, в которых Толстой говорил не только о себе, но – без большого права – и о жене, оставить в руках Черткова, чтобы графиня как бы в них чего не подчистила.
И как ни был восстановлен, как ни был озлоблен Толстой против жены, он все же ее боль чувствовал с чрезвычайной остротой. В своей пьесе «И свет во тьме светит...» – художественно чрезвычайно слабой, но ярко биографичной – он влагает в уста героини, жены христианина, такие вот горькие слова: «я уже стара и слаба... Ведь девять детей родить, кормить... Как ты жесток! Какое же это христианство? Это злость... За что ненавидишь ты жену, которая отдала тебе все?... За что?...». Но и сознавая эти страдания жены, он точно весь во власти какой-то темной силы, никак не может уступить ей, никак не может не мучить ее и себя... Но он готов итти на какие-то странные компромиссы, он готов выдать ей какое-то удостоверение в благодарности и вот что он пишет ей:
«14 июля 1910.
1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, всеми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях, если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говорю о брачных отношениях – такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения не настоящей любви) – причины эти были, во-первых, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно и в чем я не упрекаю тебя. Это во-первых. Во- вторых (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что не надо бояться высказывать и выслушивать всю правду) – во-вторых, характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать – не самое чувство, а выражение его. Это во- вторых. В-третьих. Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни ты, ни я, это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было противуположное: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни – собственность, которую я считал грехом, а ты – необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя.
Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной, 18-ти-летней девушке и, несмотря на это мое грязное порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая и ухаживая за детьми и за мной, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не могу упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасть в дневники (я знаю только, что ничего резкого и такого, что было бы противно тому, что сейчас пишу, там не найдется). Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя – о дневниках, 4) это то, что, если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь, сделаю.
Теперь 5) то, что, если ты не примешь этих моих условий доброй мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя, я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову, даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше жить так, как мы живем теперь, невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, не спал, хотел не то что думать, а чувствовать тебя и не спал и слушал до часу, до двух – и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видал тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я со своей стороны решил все так, что иначе
Великий сердцевед точно не понимал в эту минуту, что все это слова и что слова бессильны сделать что-нибудь. Дневники от Черткова получили обратно, наезды в Ясную Чертков прекратил, но – ничего не изменилось. Над Ясной висела атмосфера заговора, тайно получаемых и по прочтении обратно отправляемых писем, таинственных посещений посланцев Черткова, свиданий в лесу – что-то в высшей степени несерьезное, точно мальчишеское. Каковы были эти тайно пересылаемые письма, мы можем судить по письму Черткова:
«Дорогой друг, – пишет он Толстому, – я сейчас виделся с Александрой Львовной,[114] которая рассказывала мне о том, что вокруг Вас делается. Ей видно гораздо больше, чем Вам, потому что с ней не стесняются, и она с своей стороны видит то, чего Вам не показывают... Тяжелая правда, которую необходимо сообщить Вам, состоит в том, что все сцены, которые происходили последние недели, приезд Льва Львовича и теперь Андрея Львовича имели и имеют одну определенную практическую цель. И если были при этом некоторые действительно болезненные явления, как и не могли не быть при столь продолжительном, напряженном и утомительном притворстве, то и эти болезненные явления искусно эксплоатировались все для той же одной цели. Цель же состояла в том, чтобы, удалив от Вас меня, а если возможно, то и Сашу, путем неотступного совместного давления выпытать от Вас, написали ли вы какое завещание, лишающее ваших семейных Вашего литературного наследства; если не написали, то путем неотступного наблюдения за Вами до Вашей смерти помешать Вам это сделать, а если написали, то не отпускать Вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые бы признали Вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения Ваше завещание. Предупредить же этот грех и вообще прервать это дурное дело, которое готовится и которым сейчас заняты напряженно ваши семейные в Ясной, возможно Вам только и притом очень простым путем: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты,[115] где в обстановке, препятствующей им совершить их злое дело, мы могли бы спокойно обдумать, как Вам поступить...»
Когда это письмо было отправлено, завещание было написано уже – в лесу, на пеньке, в какой-то заговорщической, точно кинематографической обстановке – и написано в желательном для Черткова смысле. Толстой не сразу решился на этот совершенно ни на что ненужный поступок. Он боролся.
– Почему должен я отдать землю непременно яснополянцам? – совершенно правильно говорил он своему секретарю Булгакову. – Почему не скуратовцам, не деминцам, не овсяниковцам? Почему не тысячам других крестьян? Почему именно яснополянцы такие счастливые?
Но он не выдержал постоянных нападений Черткова и подписал завещание. Подпись под этим документом, конечно, подлинная, но тем не менее это лишь завещание Черткова на толстовское имущество.
Около этого времени в его дневнике есть запись:
«Очень прошу моих друзей, собирающих мои записки, письма, записывающих мои слова, не