пугает то, что делается в Румынии? Если отступление русских армий не будет остановлено, они должны будут очистить всю Молдавию и отступить за Прут и даже за Днестр. А вы не боитесь, что в таком случае Германия организует в Бухаресте временное правительство, посадит на престол какого-нибудь из своих принцев и заключит мир с этой Румынией…

— Действительно, это тревожно… — согласился царь, во взгляде которого посол заметил недоверчивость. — Но я делаю все, чтобы усилить армию генерала Сахарова. Только трудности с транспортом и снабжением чрезвычайно велики. Но я надеюсь, что чрез десять дней мы будем в состоянии перейти в Молдавии в наступление…

— Как — в десять дней?! — воскликнул француз. — Разве тридцать одна пехотная и двенадцать кавалерийских дивизий, которых требует генерал Сахаров, уже находятся на фронте?

— Не могу вам сказать определенно, не помню… — неопределенно отвечает царь. — Но там сосредоточено уже очень много войск, очень много, и я пошлю еще и еще…

— И скоро?

— Надеюсь…

Разговор еле тлеет. Посол испытывает приступ отчаяния: ему кажется, что царь за тысячи верст от него, что он его даже не слышит.

— Ваше величество, я выйду сегодня из вашего кабинета еще более обеспокоенным, чем я вошел… — с жестом уныния говорит он. — Впервые я не чувствую себя в контакте с вашей мыслью…

— Но я отношусь к вам с полным доверием… — живее говорит царь. — У нас столько общих воспоминаний, и я знаю, что я могу рассчитывать на вашу дружбу…

— Именно эта-то дружба и заставляет меня тревожиться… — возразил посол. — Ведь я изложил вам только ничтожную часть моих опасений. Внутреннее положение вашей страны чрезвычайно опасно… Это брожение умов, этот страх, всеми овладевший…

— Да, я знаю, что в петроградских салонах очень волнуются… — заметил царь и вдруг совершенно другим тоном, развязно, как назвал этот тон потом посол, спросил его: — А скажите, что поделывает наш друг Фердинанд Кобургский?

— Я уже давно не имею о нем известий, ваше величество… — холодно ответил посол.

Чрез короткое время блистательный императорский поезд уже уносит представителя союзной Франции среди воя метели в хмурый Петроград. Уютно устроившись в теплом роскошном вагоне, он обдумывает, что скажет он своим русским друзьям, которые подослали его к царю, и что запишет в свои мемуары. Округлые, красивые и печальные фразы сами складываются в его уме. Да, он скажет, что император уже чувствует себя выбитым из колеи, события уже властвуют над ним, у него не осталось веры в свою миссию. Он, так сказать, уже подписал внутренне отречение, он примирился с грядущей катастрофой и готов к жертве. Его последний приказ по армии, гордое упоминание о Польше и Константинополе — это только что-то вроде политического завещания, высшее утверждение славной мечты, лелеянной им для России, мечты, которую он видит разбитой… Да, это будет значительно, трагично, красиво… Может быть, все это ни в малейшей степени не отвечает действительности? Mon Dieu,[75] кто может разобраться в этом диком истинно русском хаосе? Если это и не совсем так, то…

Но тут поезд подлетел к платформе, и надо было выходить.

Проходит еще страшный тяжкий месяц. Заговорщики — или, точнее, разговорщики — все разговаривают. Все уже почти физически нащупывают катастрофу. Грузный, теперь значительно похудевший Родзянко едет к царю с обширным докладом, в котором в самом решительном тоне говорится о необходимости широких реформ и о призвании к власти лиц, которые пользовались бы доверием страны — тогда казалось, что такие лица действительно существуют.

— Так вы все требуете удаления Протопопова? — играя, по своей привычке, карандашом, спокойно спрашивает царь.

— Требую, ваше величество! — своим огромным басом решительно говорит Родзянко. — Раньше просил, а теперь требую!

— То есть — как? — чуть-чуть удивляется царь.

— Ваше величество, опасность близка! Спасайте себя… Мы накануне огромных событий. То, что делает правительство и вы сами, до такой степени раздражает население, что все возможно. Невозможно допустить, чтобы какой-то жалкий проходимец командовал всем…

— Я буду делать то, что мне Бог на душу положит… — холодно сказал царь.

— Вам придется очень усердно молиться, ваше величество… — дрожащим голосом сказал Родзянко. — И я ухожу в полном убеждении, что это мой последний доклад вам…

— Почему? — опять спокойно осведомился царь.

— Я уже полтора часа докладываю вам, почему. Вас настраивают разогнать Думу — это опасный шаг. Я вас предупреждаю. Не пройдет и трех недель, как вспыхнет революция, которая сметет вас…

— Да откуда вы все это берете?

— Из всех обстоятельств. Нельзя так шутить с народным самолюбием, с народной волей, с народным самосознанием, как это делают ваши ставленники. Вы, государь, пожнете то, что посеяли…

— Ну, Бог даст… — усмехнулся царь.

— Ничего Бог не даст… Революция неминуема…

И полный бессильного отчаяния, старик грузно вышел из кабинета и, никого и ничего не видя остановившимися глазами, весь потный от бесплодных усилий, весь потрясенный, спустился по лестнице и уехал, а царь спокойно продолжал прием…

В разлагающейся и тающей от бесчисленных дезертиров армии шло грозное брожение. У солдат не было хлеба, но зато неизвестно откуда сыпались тысячи и тысячи прокламаций, их тело разъедала страшная вошь, а их душу — тяжкие слухи об изменах и скрываемых поражениях, их бил страшный германец, но еще тяжелее били их неисчислимые болезни. В городах жутко нарастал голод. Деревня затаилась. Вся жизнь, изломанная, исковерканная, останавливалась. Все чувствовали, что идет какой-то страшный конец. В Петрограде заговорщики — или разговорщики — все никак не могли решиться действовать, но все яснее и яснее вырисовывались два заговора: один, во главе которого стоял А. И. Гучков, состоял в том, чтобы во время какой-нибудь поездки царя в ставку захватить его в пути и вынудить у него отречение, арестовать всех министров, а затем объявить уже о смене правительства. Патриотически настроенный и оскорбленный царицей — которую он ненавидел, — старый великий князь Николай Николаевич дал на это свое согласие и обещал свою помощь. Другой заговор, устроенный правыми кругами, которые осторожно пробовали вовлечь в него и царицу, хотя и больную, но властную, состоял в том, чтобы заключить с Германией сепаратный мир, открыть немцам фронт и их штыками укрепить погибающую власть. Но и те, и другие, потеряв в страшном хаосе разлагавшейся страны всякую почву под ногами, колебались и думали и, в особенности, разговаривали слишком долго. Оставив заболевших корью детей, царь 22 февраля поехал в Ставку, а 24 февраля по взъерошенному, взбудораженному, полуголодному Петрограду раздались впервые злые крики голодных толп:

Хлеба! Хлеба!

Забастовали десятки тысяч рабочих, и яркими огнями вспыхнули по серым улицам красные знамена. На другой уже день во время митинга у дивного монумента Александра III посланные разогнать митингующих тыловые казачки присоединились к митингующей толпе, разогнали полицию, и толпа поблагодарила их громовым ура! И всюду и везде, как потоки огненной лавы из вулкана революции, потекли новые раскаленные речи. Один кричал пред толпой, что проклятое правительство продало страну немцам и что надо немедленно организовать все живые силы страны и прежде всего дать отпор немцам на фронте, и ему кричали со всех сторон:

— Браво! Браво! Правильно!

На противоположном углу улицы другой оратор уверял, что война безусловно начата богачами и что прежде всего надо немедленно кончить войну, а потом взяться за кровопийцев, и ему горячо кричали:

— Правильно! Браво!

Третий, четвертый, пятый, десятый, сотый, тысячный из всех сил выбивались перед ошалевшими уже толпами, чтобы найти причину своих страданий и лекарство от них, находили сотни причин и тысячи лекарств и всем им горячо кричали со всех сторон:

— Брррава! Правильно! Жарь дальше…

Вы читаете Распутин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×