люди, никогда о революции не думавшие, никогда ее не желавшие, в самой глубине души своей — это они и от себя тщательно скрывали — ее боявшиеся. И как в ликованиях военных чуткое ухо без труда улавливало фальшивые нотки, резавшие не только слух, но и самую душу какофонией лжи, — вроде пресловутых военных телеграмм, — так совершенно точно так же и в снаружи величественной симфонии революции слышались чутким людям эти скверные нотки лжи — вроде восхваления бескровной революции среди трупов первых жертв ее, вроде головокружительного успеха партии социалистов-революционеров, в которую сотнями тысяч, миллионами записывались теперь банкиры, проститутки, спекулянты, офицеры, инженеры, попы, гимназистки, балерины, безграмотные мужики и бабы, вроде вдруг у всех проявившейся страстной веры и любви к четыреххвостке{179} и Учредительному собранию{180}, у всех, даже и у тех, кто по простой безграмотности своей даже приблизительно не догадывался, что это такое. Миллионы студентов, подпрапорщиков, всяких Сонечек, солдат и матросов — именно все это безусое и стало сразу в авангарде революции — были совершенно твердо уверены, что революция — это прежде всего волшебная фантасмагория, в которой им отведены первые роли: они будут говорить блестящие речи, делать великолепные жесты, совершать всякие благородные подвиги, а народ будет носить их на руках. Однако очень быстро, на первых же шагах оказалось, что революция — это прежде всего и важнее всего забота о том, как достать людям хлеба, как пустить остановившиеся под ударами бессмысленной войны фабрики и заводы, у которых нет ни топлива, ни сырья, как бороться с миллионною ратью жуликов и проходимцев, которые с величайшим энтузиазмом вдруг бросились под красные знамена, как наладить расстроенный вконец транспорт, решить неотложный вопрос о коже, о муке, о мясе, о керосине, словом, о том, чем ни безусый авангард революции, ни ошалевшее стадо людское, слепо бросившееся за красными флагами в пропасть, совершенно не интересовалось, чего не понимало и понимать не желало. И, естественно, жизнь сразу слетела со старых ржавых петель своих и забилась, и захлопала по ветру, как рваные, сразу под дождями выцветшие кумачовые флаги, которыми запестрели тогда до тошноты веси и грады российские…

Старый, тихий, милый Окшинск — крошечная частичка России и ее верное зеркало — прямо узнать стало нельзя. Весь заплеванный подсолнышками, весь закрытый легкомысленно играющими на ветру красными, уже выцветшими флагами, он чрезвычайно быстро приобрел какой-то совсем новый, к нему нисколько не идущий, отпетый, хулиганский вид набекрень. С утра до поздней ночи на расквашенных улицах толпился неизвестно зачем народ, в котором преобладала серая тыловая солдатня, конечно, с красными бантиками; бешено носились из конца в конец автомобили; лихорадочно расклеивались всякие афиши и воззвания. На всех площадях и бульварах, точно грибы после дождя, выросли вдруг тесовые нескладные трибуны, там наскоро вымазанные суриком, там затянутые кумачом, и бесконечными потоками лились с этих трибун раскаленные речи, единственным содержанием которых было бешенство против задавившей людей бессмыслицы жизни. На одной из этих трибун надседался, нестерпимо путаясь в словах, серый тусклый семинарист, на другой истерически стучала жалкими кулачонками по перильцам ядовитая Клавдия, дочь отца Феодора, на третьей бессильно боролся с равнодушием усталой галдящей толпы пожилой растерзанный солдат с нездоровым пухлым лицом.

— Товарищи!.. — взывал он на все стороны. — Товарищи… Да что же это такоича, а? Никто слухать не хотит… Товарищи… Теперь всякому говорить хотитца, а слухать никто не хотит… Так я протестуюсь…

Но зато твердо держал свою серую аудиторию Митя Зорин. При первом же раскате революции он бросил полк и помчался домой. Дома с ужасом узнал он о бессмысленной смерти Вари и об исчезновении матери. Боясь, что враги ее накроют ее дома, старуха жила теперь бездомной нищей, голодная, холодная, грязная, ужасная, преследуемая улюлюканьем уличных мальчишек. И Митя никак не мог напасть на ее след. И сразу точно налившись до краев болью и гневом, весь бледный, с исступленными сумасшедшими глазами, ринулся он в самую гущу свалки, полный только одного бескрайнего желания мстить, мстить и мстить — всем мстить, без различия. Он весь был точно начинен динамитом, и его бешеные проклятья, его исступление, пугая, точно сковывали толпу по рукам и по ногам, и она готова была идти за ним куда угодно. Писатель-народник Алексей Иванович Сомов, бросив газету, немедленно полетел в Москву: ему, как Сонечке, непременно хотелось быть там, где будет происходить самое главное. Место редактора, не спросив ничьего согласия, занял Миша Стебельков, который примчался из Петрограда, где ему надоела уже роль статиста революции. Но пришел в редакцию Митя Зорин с солдатами, и как-то сразу и вполне естественно редактирование газеты перешло к нему. Он приказал название газеты «Окшинский голос» переменить на «Окшинский набат», и скромные серые страницы газеты с первого же дня залились истерическим бешенством. Каждый номер был взрывом бомбы, каждая строка была исступленным криком мести, каждая буква горела кровью… И вот теперь с трибуны он бросал в толпу свои исступленные проклятия — царю, офицерам, буржуям, мещанству, проклятой литературе, недоступному барскому искусству, попам и монастырям, школе, союзникам, всему миру, всей жизни, и толпа, точно зачарованная, слушала, и сердца людей все более и более загорались темным буйным пламенем…

Тем временем ядовитая Клавдия, кончив стучать своими кулачками по жидким перильцам красной эстрады, уже шла торопливо во главе кучки растерзанных солдат к шикарному особняку Степана Кузьмича. Публика на тротуарах с почтительным удивлением и страхом смотрела на нее, чувствуя за ней какую-то новую огромную силу. И одни ее солдаты уверенно и громко утверждали, что в доме Степана Кузьмича спрятаны пулеметы, предназначенные действовать против народа, другие столь же уверенно и громко говорили, что он попрятал у себя много народного золота, а третьи проклинали его и требовали его живота за то, что на его табачной фабрике народу живется хуже, чем на каторге. Степан Кузьмич давно уже был начеку и только накануне отбыл с супругой в Москву — на всякий случай. Клавдия авторитетно ворвалась в его квартиру, один из солдат распорол штыком огромное полотно с купающимися нимфами, а так как пулеметов в доме найдено не было, то солдаты решили увезти в казармы массивный несгораемый шкап Степана Кузьмича.

Торжественное шествие их с тяжелым шкапом по улицам городка возбудило чрезвычайную сенсацию и зависть. Но не успело волнение от этого происшествия затихнуть, как новая, еще более яркая сенсация потрясла всех: Евдоким Яковлевич, усердно разбиравший архивы жандармского управления, сразу наткнулся на нечто совсем невероятное. Неоспоримые документы и показания вызванного им из тюрьмы полковника Борсука установили, что в числе агентов охранки состояли студенты, учителя, курсистки, почтальоны, рабочие, швейцары, партийные социалисты, дьячки и в довершение всего — жена избранника окшинской земли, борца за народ Германа Германовича Мольденке! Ошеломленный, не веря ни своим ушам, ни своим глазам, Евдоким Яковлевич полетел на чьем-то автомобиле к Герману Германовичу: несомненный подлог мерзавцев жандармов надо выяснить сейчас же и покарать их со всей силой восставшего народа! Герман Германович, народный избранник, только что прилетевший из Петербурга, чтобы дать окшинской земле соответствующие инструкции, был дома.

— Нет! Вы посмотрите только, что эти мерзавцы разделывают! — бросил он народному избраннику на стол, над которым висел чудесный портрет Карла Маркса, свои документы. — Это такая грязь… такое преступление… Этому имени нет… — задохнулся он.

Герман Германович весь побледнел.

— Нина! — приотворив дверь, сурово позвал он.

— Да? — мелодично отозвалась Нина Георгиевна из столовой.

— Пожалуйста, на минутку… — отвечал он, и, когда та, сияющая и нарядная, вошла, он показал ей ее расписки в получении денег от охранки. — Это что? Я буду просить Евдокима Яковлевича сейчас же вызвать сюда из тюрьмы полковника Борсука, чтобы он в вашем присутствии дал объяснения… Это так дико… так нелепо…

Нина Георгиевна, смутившись, опустила свою хорошенькую головку. Дурак Борсук, что не уничтожил всего этого, дурак и этот кислый эсер, что вместо того, чтобы переговорить с нею с глазу на глаз, сразу поднял эту бучу. Но характер у нее был решительный, и неопределенных положений она не терпела.

— Зачем вам понадобился полковник Борсук? — сказала она, поднимая голову. — Я и сама скажу вам, что это расписки мои… Пусть это будет тебе наукой… — совершенно неожиданно заключила она.

— Наукой? Мне?! — поразился народный избранник.

— Пожалуйста, пожалуйста! Только не строй из себя невинного агнца!.. — воскликнула жена. — Ты требовал от молодой женщины, которая хочет жить, каких-то спартанских добродетелей. Каждый флакон

Вы читаете Распутин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×