заложников выдать: силы монахов убывали, а силы осаждающих прибывали, ибо окрестные крестьяне, издавна видевшие святую жизнь монахов, спешили со всех сторон принять участие в осаде батюшек. Заложников выдали, повстанцы переправились на тот берег, а иноки стали бахвалиться:
– Вот мы-де каковы!.. Вот какова-де наша крепость, мышление и дерзость!..
Но старцы мудро вразумляли их, глаголя:
– О люди, неискусные в божественных писаниях!.. Не ведаете вы словес, начертанных псалмопевцем: «...аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий, всуе вам есть утреневати...» Не себе славу приписывайте, а Богу единому подобает воссылати хвалу и благодарение... Придёт за вашу гордость гнев Божий на вас...
И, действительно, не успели повстанцы перебраться на тот берег, как в их села нахлынули новые толпы повстанцев. Они начисто засрамили лысковцев и мурашкинцев: «Монахов испугались!.. Казаки вы ай нет? Айда опять к отцу Пахомию в гости!..» Снова переправились повстанцы на луговой берег, ударили из пушек, затрубили в трубы, забили в барабаны, и на монастырь напал такой страх, что все убежали в леса, только игумен да братия остались. Один боярский конюх, крещёный еврей, сосланный в монастырь на послушание, перебежал к казакам и сообщил о бегстве доблестного гарнизона в лес. Но за это время убежал в лес и игумен с братией: остался только отец казначей да несколько стариков, которым было всё равно где помирать. Повстанцы уже без всякого сопротивления заняли монастырь и начался грабёж. Пограбить было что: не говоря о богатствах монастырских, в обители было немало товаров всяких, которые торговые люди оставляли под защитой святого Макария от ярманки до ярманки.
Но тут вышел на берега Волги товарищ князя Ю. А. Долгорукого князь Щербатов. Он разбил воров под Мурашкиным и прибыл в Лысково. Конечно, его встретили с образами. У населения уже успел выработаться известный ритуал в деле восстания. Сперва все поднимались, били, грабили, жгли, потом подходила ратная сила и повстанцы звонили в колокола и выходили навстречу с образами, а затем, выдав зачинщиков, снова возвращались к мирным трудам своим – впредь до нового удобного момента, чтобы восстать, резать, грабить и звонить в колокола. На этот раз, в Лыскове, и крестный ход не особенно помог: воеводам эта волынка начинала определённо надоедать. И вот одни были повешены, другие засечены до смерти, третьи задраны крючьями железными, четвёртые на кол посажены, а несколько человек прибили гвоздями к скреплённым накрест доскам и спустили в Волгу, по которой уже шло «сало»: были заморозки.
А те, которым удалось от разгрома бежать, спасались куда глаза глядят, а больше всего за Волгу, в дремучие леса Ветлуги и Керженца, где и погибали они потихоньку от голода, холода да диких зверей. Некоторые попробовали к работе какой ни на есть пристроиться: на лесные разработки, на солеварни, на зверовья, на унженские железные заводы купца иноземного, но это удавалось только очень немногим: в делах был великий застой и везде «много было работных людишек и жёны их и дитишки нищетно скитались в миру...»
В чёрной яме, у огня, в глубине безбрежного леса, сидело несколько спасшихся от лысковского разгрома казаков. Тут был Тренка Замарай, который всё хвалился теперь, что он Москву сожёг, и отличался если не храбростью, то большой дерзостью и жесточью. И Васька-сокольник был тут, и Трошка Балала, и тяжёлый отец Смарагд с его голубым бельмом, – он был сильно ранен в руку, – и Чикмаз, и Ягайка, тоже раненный в лопатку. Чёрная яма эта была брошенное жилище работных людей именитого гостя Василия Шорина, который года три тому назад рубил здесь для аглицких гостей мачтовый лес. Постелью казакам служили еловые лапы, уложенные на песчаном полу. Вход закрывался разбитой, щелястой дверью, обитой для тепла прелой рогожей. И лица казаков были черны от копоти, и от этого ярче сверкали белки глаз. Кормились они тем, что украдкой давали им мужики соседних деревень да что могли они выпросить у монахов недалёкого монастырька преподобного Саввы Нендинского. Таких маленьких монастырьков было немало раскидано по берегам рек этого глухого лесного края. Если монастырёк своё дело делал, то он получал от великого государя и земли, и грамоты тарханные, которые освобождали от налогов его промыслы, а ежели стоял он «без пения», то есть за царя и весь люд православный не молился, то эти земли и грамоты у него отбирались и он потихоньку пропадал: тогда и «богомольцы государевы» должны были своё молитвенное тягло отбывать ревностно. Таким вот тихо умирающим монастырьком и была обитель преподобного Саввы Нендинского.
– Отец игумен и хлеба давать не хотел было... – сказал Чикмаз. – Я постращал маленько старика красным петухом, он и сдобрился. У нас, мол, сидит в землянке сам Тренка Замарай, который Москву сожёг, так уж с вашим монастырём он справится...
И в улыбке зубы его засветились розовым от огня блеском.
– Нет, ребята, что ни говори, а дела наши хны!.. – сказал отец Смарагд, морщась от боли в раненой руке. – Переловят нас всех тут, как куропаток. По снегу след-то не скроешь...
– Да... – вздохнул Трошка Балала. – Утекай моя Лохматка, пока Шарик не догнал... Я думаю на низ опять податься: теплее там да и девки з... И казаки чай какое-нито коленце опять придумают...
– Я тоже на низ хочу двинуть... – сказал Васька-сокольник, пожимаясь: его что-то крепко знобило от сабельного удара князя Одоевского. – Там вольнее...
Он решил с казачеством развязаться начисто и жить на всей своей воле, как Бог на душу положит. Может, даже и хозяйство своё потихоньку завести можно будет где-нибудь в диком поле, где гулящие люди селятся. А то и так жить можно: сегодня здесь, а завтра там...
– И я казаковать на Дон... – сказал Тренка.
– И я... – сказал Чикмаз. – Только не на Дон, а к Ваське Усу, в Астрахань. Там гоже. Опять можно будет и к тезикам за зипуном сходить, а то ишь как обносился.
И он с улыбкой оглядел свои пёстрые лохмотья и разбитые лапти.
– А я к своей чуваше паду... – сказал Ягайка. – Наша лес балшой: никто не найтёт...
– Ну, а мне с вами не по пути... – заметил отец Смарагд густым басом своим. – Я хочу на Бело-озеро податься, к отцу нашему, святейшему патриарху Никону, посмотреть да послушать, что круг него люди подумакивают... Думается мне, не таковский он мних, чтобы смирно сидеть в Ферапонтовой...
– Тебе-то гоже, отче... Ты прокормишься... – сказал Трошка. – Спел где молебен какому-нито Симону- гу-лиману, лентяю преподобному, вот и сыт... А нам вот каково будет?
– Полно тебе слюни-то распускать... – засмеялся Чикмаз. – Ещё как мужики встречать-то будут!.. Конечно, маленько теперь полегче надо будет, без херукви и без звону колокольного...
– Самое лутчее и вам разойтитца розно... – сказал отец Смарагд. – Кучей не пройти, а врозь везде ход...
И у всех сжалось в сердце: ох, пройдешь ли?
Рокотал, и шипел, и плясал огонь. Над головами снаружи лес шумел и звенел под ударами вьюги, и, шипя, тянула поземка, занося всякий путь, всякий след...
– А какую песню Васька наладил, ай-ай!.. – сказал Ягайка. – Длинный, длинный, – совсем как чувашски, только ещё лутче...
– Да, гожа песня... – согласился Чикмаз. – Давайте-ка, от нечего делать, споём...
– Знобит всё меня что-то... – нехотя сказал потухший Васька, блестя глазами. – Притка, что ли, какая прикинулась...
– Ну, знобит!.. Споём, вот и согреешься... Давай запевай...
И Васька, облокотившись на еловое изголовье своё, тихо и грустно, чистым тенорком своим завёл:
теплее повторили все и с тоской безбрежной бросили:
И снова горячее, задушевнее, звеня слезами невыплаканными, залился Васька:
пели казаки в тоске неизбывной,-