Всё стихло. Васька упал лицом в своё еловое изголовье. Сердце тоска схватила клещами железными. Было тихо в землянке – только огонь ворчал, да за дверью щелястой вьюга билась. Отец Смарагд вышел до ветру и, поёживаясь, вернулся и сказал:
– Ну и крутит!.. Ежели так всю ночь будет, бродна дорога будет, и не пролезешь...
– Ещё день обождём...
– А жрать что будешь?
– Добудем... Мужики дадут...
– Мужики твои, бают, молебен Савве Нендинскому петь собираются об утишении брани междоусобной...
– Дык что? У них это не мешает: молебен – молебном, а дело – делом... Народ тонкий...
– Охо-хо-хо-хо... Давайте-ка лутче спать ложиться, ребята... Утро вечера мудренее...
– И то правда... Гоже хошь тепло у нас в хоромах-то...
Все разобрались по своим логовищам. Плясал свою тихую пляску огонь. Дым сизым пологом стоял под бревенчатым, вспотевшим потолком. Думы тянулись серые, длинные, как осенний дождь. И один за другим казаки засыпали.
Не спалось только Ваське. Его бросало то в озноб колючий, то в жестокий жар, и голова болела нестерпимо. Вспоминалось ярко прошлое: крутой боярин его князь Ю. А. Долгорукий, – как он теперь голоту-то чехвостит!.. – Москва златоглавая да сытная, потеха соколиная любимая и его серый Батый... Как он тогда царского-то Буревоя обрезал – как пить дал!.. И он снова ощутил на рукавице своей тяжёлую птицу, услышал злой, нетерпеливый крик её, и повеяло в жаркое лицо его ветром от сильных крыл. «Да будя тебе, погоди!..» И вдруг всё разломалось и провалилось, и море лазоревое раскинулось перед ним, и берега солнечные, зелёные Мазандарана с белыми минаретами, и затеплилось сердце: Гомартадж... И опять в неожиданном изломе преломилось всё, и увидел он Волгу, и полёт стругов, и торжественные встречи в городах попутных... И вот вдруг в конце всего землянка чёрная... А завтра все полезут опять по снегу незнамо куда... Ну, да ладно, – только вот испить бы... испить бы... испить бы... Точно огнём палит всё тело, и что-то давит и душит нестерпимо, и какие-то ураганы крутят вокруг... Испить бы... испить бы... испить бы...
– Васьк, а Васьк?...
Он слышал зов, но не мог ответить ничего, потому что самое главное было испить бы... испить бы... испить бы... У-у, какое это длинное, тоскливое, индо слёзы просятся...
– Ребят, а дело-то Васькино табак!.. – сказал отец Смарагд. – Не отзывается и горит весь, как в огне...
– Ну-к что ж теперь делать?... – сказал Балала. – Пущай лежит, а нам всё одно идти надоть, потому ежели нагрянут сюда приказные, дык...
Чикмаз бешено посмотрел на него...
Стали думать и гадать: как быть? Выглянули: буря стихла. Было морозно и ясно. И по снегу видно было, что на зорьке подходила к землянке волчья стая...
– И нечего тут головы ломать... – решил Чикмаз. – Иди всякий, куды хочет... Всё одно пропадать...
Решили: правильно!.. И стали умом раскидывать: кому на Мамариху выходить, кому на Ремни, кому на Вошелово, порозь чтобы... Оставили Ваське хлеба, воды в разбитом горшке, дров принесли. Пожевали на дорогу чего-то, постояли над Васькой и из нестерпимого смрада землянки вышли на волю. Было очень бродно. Душисто пахло свежим снегом и хвоей. Жить можно было бы, пожалуй, и гоже – так, по крайней мере, говорило и солнце, и небо чистое, и лес тихий да пахучий...
Выбились выше чем по колена в снегу на глухую лесную дорогу. Пошли молча гусем. На каждой повёртке отставал то тот, то другой, кому куда надо было. Прощались до увидания на низу, на воле, у казаков. Чикмаз решил заглянуть к преподобному Савве Нендинскому, к дружку своему, игумену.
– Опять?... – зло воззрился на него старик игумен.
– Опять.
– Я старосту с мужиками позову...
Чикмаз быстро вынул откуда-то отточенный нож – обыкновенно нож русские люди того времени носили, как и другие мелкие предметы обихода, за голенищем, но у Чикмаза голенищ не было, – и значительно показал его игумену...
– Вот что, батя... – сказал он. – Я не люблю, которые зря языком лала разводят. Нас в лесу осталось только двое. Мы тоже скоро уйдём. У нас ничего нету, а у тебя в кладовых кое-что складено. Поделись. А ежели старосту, так я к тебе ближе старосты...
– Вот накачались вы на мою голову!.. – зло проговорил игумен. – Ну, что ты тут будешь делать? А? Ну, что тебе еще надо?
Чикмаз получил хлеба ковригу, сушёного судака, луку, соли.
– Ну, спасибо тебе, отче... – сказал он. – Покедова прощай. И слушай: живу я на шоринской разработке, ты это знаешь. Так скажи всем, чтобы меня там не тревожили, а то я и осерчать могу. Понял? Ну, вот... Ещё пару деньков передохнём, а там и ходу. Так уж и быть, ослобожу тебя... Прощай покедова...
– Иди уж, разбойник эдакий!.. Накачались вы на мою голову...
Чикмаз своим следом полез опять в лес. Огонь у Васьки потух, и в землянке стояла стыдь. По снегу было видно: подходила к землянке лиса. Васька что-то мямлил про себя, горел и никак не отзывался. Чикмаз зажёг огонь, почистил землянку и, так как делать всё равно было нечего, стал сушить портянки у огня. Чистое горе: совсем истлели!.. Надо будет у отца игумена холста попросить – ему, чай, бабы натаскали много. Потом стало ему скучно. Он позевал, позевал да и лёг опять спать...
Васька очнулся только к ночи. Он едва языком владел. Ни пить, ни есть он не мог и только всё смотрел в зверское лицо Чикмаза мокрыми, понимающими глазами. А потом сделал усилие и прошептал:
– Ты... иди... Я... все... одно... по... мру...
– Но... но... но... – строго сказал Чикмаз. – Что я тебе, мешаю, что ли? Ишь, боярин какой выискался!.. Не твоя, чай, землянка-то, а шоринская. Куды я пойду по такому снегу? Вот промнут дороги маненько, тогда и айда... А ты бы, может, рыбки солёненькой съел? Судак... Очень отец хандримандрит хвалил... А?...
Васька ничего не ответил, – только смотрел всё ему в глаза этими своими мокрыми, теперь всё наскрозь понимающими глазами, от которых было неловко. И Чикмаз стал внимательно подгребать угли. И слушал, как тяжело дышит Васька, точно в гору высокую лезет... А когда он, спустя некоторое время, осторожно покосился на больного, Васька был уже снова без сознания.
Но прежней тяготы Васька не чувствовал нисколько, – напротив, было светло и радостно в степи бескрайной, и цветы лазоревые цвели вокруг, и неизвестно куда убегала дороженька безвестная, а на краю её берёзка стояла одинокая, беленькая, что вот твоя невеста... Васька умилился и почувствовал, как в душе его привычно забродила песня и слова нарядные, ласковые вот про эту самую берёзку в степи бескрайной, про эту вот дороженьку, про вольную волюшку сами собой складываться стали... шире, шире, звонче, чище – индо вот слеза прошибет... И всё как-то рассеялось – кончилось...
Чикмаз перекрестился и закрыл нежно-голубые глаза Васьки. И сел у огня... Рассвет был уже близок. И как только появились в небе розовые отсветы зари далёкой, Чикмаз взял Васькины портянки, собрал свои пожитки и харчи в сумку холщовую и вынес их за дверь. По снегу разбегались во все стороны следы звериные. Чикмаз подумал и пошёл в лес, натаскал к землянке вершиннику, что остался тут после разработки. Затем он снова спустился в землянку – огонь догорал – и подошёл к Ваське, длинному и жёсткому, но с умильно-кротким выражением на молодом красивом лице. Посмотрел, посмотрел на него Чикмаз, перекрестился и вдруг поклонился Ваське в землю, – точно вот боярину какому или царю! И опять встал, перекрестился несколько раз, решительно вылез из землянки, завалил дверь вершинником от зверя и – исчез в лесу...
XXXV. Кто кого!.