Ивашка внимательно слушал всё это со своими новыми застланными глазами, а потом прошёл в Приказную избу – там усердно скрипели перьями старые подьячие и уныло томились всякие просители, – и долго перебирал там какие-то грамоты. И всё улыбался в усы и с весёлыми глазами повторял: а ну, кто кого!.. А когда в обед пришёл он домой, Пелагея Мироновна со смехом потащила его к окну.
– Ты только погляди, что наш Иосель-то разделывает!.. – смеялась она. – Это он нам своих новокупочек показывает.
В самом деле, Иосель уже раздобыл на торгу пару отчаянных кляч и, настрочив им за углом кнутом бока, раскатывал перед воеводским двором туда и сюда. Клячи, уставив хвосты пистолетом и задирая головы, мотались как бешеные из стороны в сторону, холодная грязь со снегом летела из под колес густыми роями, а Иосель, натянув вожжи из всех сил жмурясь, делал вид, что никак не может удержать своих рысаков, и всё повторял им убедительно:
– Тпру... Тпру... Ишь ты какие... Тпру!..
И косился глазом на воеводские хоромы...
Ивашка с Пелагеей Мироновной со смеху помирали...
И всё повторял загадочно Ивашка со смеющимися глазами:
– А ну, посмотрим: кто кого... Посмотрим!..
XXXVI. Последние ставки
Столица голытьбы всероссийской, Кагальник, жил в лихорадочном оживлении: скоро будет сам атаман!.. Правда, не так ждала его столица, а гордым победителем, правда, надо было уже некоторое усилие, чтобы верить и ликовать, но обольщала сладкая надежда: авось он ещё что придумает... Из Царицына прибежал слушок, что велел он астраханцам опять к походу готовиться... Веру в будущее особенно поддерживал Трошка Балала, который вдруг, как снег на голову, нагрянул в Кагальник. Все индо диву дались: все старые казаки до единого перебиты или без вести пропали, а этот вот явился.
– Слово ты, что ли, какое знаешь? – дивились казаки.
– Знамо дело... – сбрехнул Трошка. – А вы думали как?
И все стали смотреть на него с некоторой опаской: дурак, дурак, а гляди вот!..
И Трошка высоко носил свою поганую маленькую головёнку, врал за весь Кагальник, а под весёлую руку тешил сердца казацкие неимоверной похабщиной...
Очень втайне волновалась и жена атаманова, Мотря, которую теперь все из почёта величали Матвевной. У ловкой бабы было теперь много и шелков, и бархата, и парчи, и камней самоцветных, и золота, – любой боярыне очень даже просто нос утереть можно было бы, – на окне стоял костяной город Царьград, что муж из Персии прислал, с церквами, и башнями, и домами всякими, в кладовке в скрынях лежали меха дорогие, но после провала мужа под Симбирском стало её бабье сердце тревожиться за будущее. Лутче бы теперь как-нито повиниться да и зажить как следоваит. Может, спихнуть бы как Корнилу с атаманства можно, стать на его место, к царю в Москву ездить и жить припеваючи, как только твоей душеньке угодно. Вон, сказывают, полегоньку Дорошенко с Москвой опять нюхаться стал, и будто большие вотчины царь обещается дать, ежели тот баламутить перестанет... Тревожило её и будущее ребят: растут в чёртовом Кагальнике этом, как волчата какие... И когда прибрёл в Кагальник дьячок беглый Панфил, пьяница горчайший, она всячески улещивала его, чтобы он ребят её в науку произвёл, и не только Иванко, но и Параску с её скорпионовой косичкой. Она кормила его до отвала и бараниной, и кулешом жирным, и варениками, поила и сливянкой, и запеканкой, густой, как смола, и горилкой забористой, дарила ему то на штаны, то шубу старую, то откуда-то завалившиеся очки. А подгулявший Панфил – так, серенький замухрышка какой-то с красненьким носиком, – важно садился к столу и строго спрашивал:
– А ну, Иванко, скажи-ка ты мне, что землю держит...
– Вода высока!.. – быстро отвечал настроганный мальчонка: Панфил в деле воспитания был сторонником частого преломления жезла о хребет своих воспитанников.
– Так. А воду что держит? – строго спрашивал учитель.
– Камень плоек вельми!.. – выстреливал Иванко.
– А что держит камень? – ещё строже говорил учитель.
– Четыле кита!..
– Молодчина. А ну теперь прочитай мне вирш про розгу, и чтобы единым духом...
Иванко набирал в себя духу и, уставив свои чёрные пуговки в стену, без запинки валял:
– Премудрость Господня!.. – степенно вздыхала мать, подпершись рукой. – Вот что значит ученье-то!.. Ну-тка, выкушайте, Панфил Ионыч...
И она с низким поклоном подавала дьячку чарку запеканки, от которой сладкий дух распространялся по всей хате, а Панфил долго потом с удовольствием обсасывал усы.
Казаки больше не приставали к заметно подросшему парнишке, хочет ли он в казаки, и не заставляли его казать язык, – он уже понял, что всё это на смех и не поддавался, – а если начинали они очень уж приставать к нему, то он, хмуря бровки и картавя, садил такой крутой матерщиной, что все просто за животики хватались: ну уж и дошлый же парнишка!..
И, наконец, раздался заветный крик: едут!
Весь Кагальник высыпал из хат и землянок к перевозу. Казаки возвращались верхами и пешем, а за ними шёл обоз. Но было казаков немного: одни с пути розно разбрелись, другие в Царицыне остались, третьи на Астрахань подались. Впереди станицы на царском аргамаке, – уцелел только один, а остальные без ухода настоящего подохли, – ехал атаман. Голова его была всё ещё перевязана, а левая нога густо обмотана тряпьём. Он заметно похудел, и глаза его горели мрачным огнём. Станичная старшина встретила его у перевоза хлебом-солью, слышались редкие голоса: «Батюшка, кормилец наш...», но восторга первых дней не было. Степан проделал всю обряду встречи, как полагается, до конца, перецеловался со старшиной, раскланялся с казаками и сразу же направился к себе погреться – было очень сиверко, и с неба сыпалась крупа – и отдохнуть.
Раскрасневшаяся Матвевна, прифрантившиеся детишки и самодовольный Фролка встретили его у ворот. Степан бросил было на Фролку сердитый взгляд за его самовольство, но тут же и осёкся: ведь и он возвращается битым... Но целая груда тайных грамот со всех концов России, которые тут же передал ему Фролка, и известие, что его давно уже поджидают гонцы от Серка, Дорошенка и из Москвы, сразу же сказали ему, что дело его не кончено. И он подбодрился...
Он, повеселев, шагнул в избу, поздоровался ещё раз со всеми добрым обычаем и всех оделил богатыми гостинцами. На столе под образами уже приготовлен был почестный пир для него и всей старшины. Посередине стола красовался костяной Царьград.
– Ну-ка, гости дорогие, милости просим нашего хлеба и соли откушать... – поклонился он старшинам.
– Атаману первое место и в бою, и за столом... – сказал кто-то. – Садись под образа, Степан Тимофеич, а мы за тобой...
Степан, садясь, задел раненой головой о лампадку и, с досадой сорвав её с тоненьких медных цепочек, швырнул жене:
– Нужно вот тебе эти цацы-то развешивать!..
Все тесно усаживались за стол, внимательно наблюдая украдкой, как бы не сесть выше, чем полагается. Не хватало только гонца от Серка: запорожец уже две недели пил мёртвую и никуда не годился. Первую чарку выпили с благополучным прибытием и с аппетитом принялись за еду: Матвевна в грязь лицом не ударила... За царя не пили, потому что теперь это, как все понимали, было уже не нужно: ежели идти уж, так напрямки, а то одна волынка получается...
– Ну, ребятушки... – проговорил Степан, налив по другой. – О беде нашей вы, знамо дело, уже слышали, и бобы нам разводить нечего... Всё дело в том, что мы на низу больно долго тогда проволынились и дали Москве время собрать силы. И на этом конец разговору. Не назад нам нужно смотреть, а вперёд, на предбудущее... Так ли я говорю?