спрашивай», — вот и четвёртый тост подоспел. «А как же третий?» — пробовала возмутиться обыденная часть сознания. «Как-нибудь потом. Если захочу».
«За Самуила Гершевича Гинзбурга. За настоящего мужика, нашедшего единственно правильный выход. Земля пухом тебе, капитан»[113].— Виктор махнул ещё глоток из горла. Соседей по купе не имелось, и некому было удивиться молодому — пожалуй, на чей-то взгляд. даже слегка лощёному мужчине, пьющему прямо из горлышка бутылки коньяк и отчего-то часто моргающему, словно в глазах у него щиплет от нестерпимого желания плакать. Плакать… от вынужденной своей жестокости, от безысходности чужого, не своего, бытия, от обречённости правильного, но тоже чужого, выбора.
Как Кривицкий ухитрился освободить одну — правую — руку, Виктор не отследил. Также как не успел он остановить прыжок резидента вместе с креслом к столу, где лежал пистолет обойму которого, как и патрон из патронника, Виктор по счастью, успел вытащить от греха подальше. Оставалось только изумлённо смотреть как человек, несущий, как ему казалось, на себе неподъёмный груз — ещё не свершившегося и только что состоявшегося — предательств, почти сладостно, с непередаваемо злобной улыбкой, направляет ствол в его, Виктора, сторону и нажимает спусковой крючок.
Сухой щелчок затвора произвёл разительные перемены в лице «товарища Вальтера». Злобное торжество сменилось даже не недоумением, но обречённой решимостью. Резидент изогнул шею, поднёс свободной рукой угол воротника рубашки ко рту и резко сомкнул зубы. Доля секунды прошла, прежде чем разом обмякшее тело упало на пол.
— Самурай, бля. — Только и смог сказать Федорчук во вдруг обострившейся тишине. Откровенно идиотский — в европейском понимании, но единственно правильный с точки зрения русского солдата, и тут возражений от «реципиента» не последовало, — поступок, сильно облегчил отношения Виктора с совестью, но только лишь в тот, конкретный, момент. Если бы не этот отчаянный прыжок, резидента пришлось бы убирать.
«Что за жизнь сучья, — взорвался Федорчук, — уже для убийства придумали столько эвфемизмов, что скоро забудем, как это на самом деле называется. Но никогда, сдаётся мне, не забудем, как это делать. Слишком хорошо нас учили и почему-то мы оказались лучшими учениками…»
Непреодолимо захотелось курить. Делать это в купе Виктор не стал. — «Терпеть не могу спать в прокуренном помещении. Утром чувствуешь себя как невытряхнутая пепельница, и воняешь соответственно». — Вышел в коридор и опустил до половины тяжёлую раму вагонного окна.
В проходе полупустого и тихого в этот час вагона Федорчук оказался не один. Через купе от него, с незажженной сигаретой в руках, — зажатой как карандаш, но в левой руке, — у приоткрытого окна стояла невысокая, чуть полноватая брюнетка со странно знакомым профилем. «Чёрт, где же я мог её видеть? В Париже, а может быть в Марселе? О, вспомнил! В кино про этот, как его… секс в городе. Правда, там она блондинка. Но как похожа…»
Нечего скрывать, в прошлой жизни эта актриса очень нравилась Виктору. Он вообще был неравнодушен к женщинам подобного типа, с телом греческой богини и лицом библейской красавицы. В них было нечто такое, что заставляло совершать безрассудные поступки не сожалеть о последствиях. «Ибо нет ничего слаще, чем утонуть в огромных глазах её, чем касаться ладонями округлых бёдер её, чем припадать губами к лону её…»[114]
«У меня определённо рвёт крышу. Так. Курим и бегом в койку. Иначе я эту красавицу с глазами полными вековой скорби прямо сейчас начну в лютеранство склонять. Прямо здесь. В коридоре, на половичке. Пьянству бой, а бл***ству — хм… Угу. Душ бы сейчас. Контрастный».
Дверь купе прелестной незнакомки открылась и мужской голос, с явным восточно-европейским «грассированием», позвал: «Дорогая, ты скоро? Дети не хотят засыпать без своей мамочки». Ему вторил детский голосок: «Мамочка, мы тебя ждём!» Очарование полутьмы вагонного коридора, освещаемого лишь стробоскопическими огнями тусклых придорожных фонарей, было бесповоротно разрушено.
«И слава Богу! — Подумал Федорчук, закуривая и жадно затягиваясь щиплющим нёбо и горло крепким французским табаком. — Только чужих баб мне сейчас не хватало. Для комплекта к чужому телу и биографии».
Умывшись и прополоскав рот холодной, изрядно припахивающей мазутом, железнодорожной водой, Виктор вернулся в купе почти свободным от лишних в его нынешнем положении желаний. Смывая мерзкий привкус во рту ещё одним микроскопическим глотком коньяка, он сопроводил дар солнечной Франции «третьим»[116] тостом. «Повод» к нему только что разбередил мужское естество Федорчука практически до потери самоконтроля.
Мысли Виктора уже который день были также безрадостны и нудны как январская погода в Гавре:
«Пароход почти через сутки и эти сутки надо прожить. Банально протянуть время, не светиться, без суеты забуриться куда-нибудь, где тепло, где наливают и кормят. Туда где толпа становится шапкой- невидимкой для одиночки, и самое страшное, что может произойти, — пьяная драка с матросами. С такими, например, как эти два перца в тяжёлых суконных бушлатах, — изрядно приняли на грудь парни, судя по походке. Догнать? Тут всего-то метров пятьдесят… Хорошо, видать, погуляли…
«Эх, ребята, как мне вас сейчас не хватает. Отставить драку! Ажаны [117] набегут, придётся объясняться, а мне, всё ещё с паспортом «грекоподданного» и малороссийской рожей, они so called «не упёрлись» никуда. Fucking enemies![118] Есть здесь хоть одна приличная забегаловка? Не рюмочно-распивочная, а хотя бы пельменная».
«Шутить изволите батенька?»
«Только и осталось, что висельным юмором пробавляться. Не свои так чужие «реализуют».
«Какие к бениной маме «свои», какие «чужие»? Занесла нелёгкая в слугу двух господ! Вот и крутись теперь, как хочешь! Ну, ничего, где наша не пропадала. Наша пропадала везде, однако».
Вывеска кафе словно вынырнула из мерзкой утренней мороси на противоположной стороне почти пустынной в этот час улицы. Витрина молочно-белого стекла светилась тем особенным светом, всю прелесть которого можно оценить только промозглым январским утром в чужом приморском городе, когда ты только что сошёл с поезда, а тебя никто не ждёт, и идти тебе, собственно,- некуда.
Набухшее от сырости пальто и шляпу с уже обвисающими полями приняла большая вешалка с рогами в виде якорных лап, предусмотрительно намертво прибитая к полу. Полусонный гарсон принял заказ на ранний обед или вчерашний ужин? Количество и выбор блюд не вписывались в убогие рамки континентального завтрака. «Хорошо, что кафе недалеко от порта, — подумал Виктор, — никого не удивит столь контрастирующий со временем суток заказ».
Оглядевшись, Федорчук с невесёлой усмешкой заметил что в очередной раз инстинктивно — или, подчиняясь рефлексам «реципиента»? -выбрал самое стратегически выгодное место в кафе — столик в углу справа от входа, рядом с матовым стеклом витрины.
— Прошу прощения, месье, — гарсон возник почти неслышно, — вы готовы подождать свой заказ полчаса? На кухне нет свежих яиц, поставщик задерживается.
Лицо гарсона излучало, — несмотря на некоторую утреннюю помятость, — искреннее смущение нарушением заведённого порядка вещей и было настолько забавным, что Виктор улыбнулся,
«Кажется впервые за неделю, — почти автоматически отметил внутренний наблюдатель, — ну и хорошо, хватит носить на морде «служебно-розыскное» выражение. Люди шарахаться начинают».