лучшего не придумаешь. Возьмитесь за это сегодня же, сразу как придёте к нему. У меня тоже есть свой план. Сделаем его министром, недели две потерпим его фокусы, а потом, как всегда, состряпаем на него какое-нибудь дельце, и тогда одно из двух: либо он в открытую пойдёт на нас и мы с ним окончательно разделаемся, либо придётся ему отправиться куда-нибудь губернатором, попечителем священных мест или ещё в какую-нибудь дыру, и мы от него избавимся хотя бы на время. Впрочем, на это тоже особенно надеяться нельзя. Не лучше ли всё же взять того, ну, вы знаете, бывалого парня и этим удовлетворить Алака Бедани?
— Да продлит бог нашу жизнь! Какой груз сняли вы с моих плеч!
— Да, да, любой ценой мы не должны допустить, чтобы этот бодливый бык встал нам поперёк дороги. Ведь со всеми можно поладить, а с этим сумасшедшим ахундом никак. Ума не приложу, что нашли наши друзья в этом типе, почему они цепляются за него обеими руками.
— Это известно одному богу. Я тоже никак этого не пойму. Можно подумать, что он опытнее и сильнее всех нас.
— Ну, хранит вас господь, до свидания. Не забудьте Размара.
5
Воздух так насыщен запахом нефти, что человеку непривыкшему очень трудно дышать. Но толстая, с массивной грудью и морщинистой шеей Нахид Доулатдуст легко и изящно, словно мотылёк, порхала по своим пяти комнатам в особняке на проспекте Шах-Реза. Она переходила из комнаты в комнату, поправляя то безвкусную скатерть, вышитую тамбуром и гладью, то кружевные дорожки, раскладывала по серебряным, латунным и фарфоровым вазам поблекшие хризантемы, которые ещё утром купила на перекрёстке проспекта Стамбули, нудно выторговывая каждый риал, расставляла грубо разрисованные, аляповатые латунные пепельницы исфаханской работы. На этих пепельницах уже оставили свои следы тысячи сигарет «Вирджиния», «Кэмел», «Честерфилд». Стулья стояли по стенам в строгом порядке, как в приёмной зубного врача, лавке чистильщика сапог или бане. Вдоль лестницы и по комнатам через каждые пять-шесть шагов были поставлены высокие керосиновые печи разных фасонов. Каждый раз, когда Нахид проходила мимо большого зеркала, которое висело над печкой в гостиной, она обязательно задерживалась на одну-две минуты, окидывала себя быстрым взглядом, поправляла своё жемчужное ожерелье, от которого был без ума весь Тегеран, и старательно прикрывала брошью в виде бриллиантового цветка с изумрудными листьями чёрную безобразную родинку на груди. Затем она одёргивала подол платья, сдвигала вниз корсет и поводила плечами, стараясь поправить бюстгальтер, туго сжимавший грудь.
Сегодня между милой Нахид-джан и её нежным Манучем пробежала чёрная кошка. Через несколько минут в этих пяти комнатах, растянувшихся в одну линию, соберутся турки и персы, эфиопы и византийцы, чёрные и белые, красные и жёлтые, старики и молодые, тонкие и толстые, низкие и высокие, богатые и бедные — все самые известные и важные деятели шахиншахского государства, чтобы лгать и обманывать друг друга, выуживать друг у друга деньги, женщины — льстить чужим мужьям, мужчины — лицемерно улыбаться чужим жёнам, если они так же стары и безобразны, как хозяйка, или кокетничать с ними, если они молоды и красивы.
Целый месяц спорили господин Манучехр Доулатдуст и Нахид по поводу этого приёма. Нахид, как и все женщины, вылезшие из грязи, алчна и скупа. Уж очень она не любит без выгоды кормить людей. Она считает, что давать обеды, ужины и вообще устраивать приёмы — самая пустая и зряшная трата денег. Её же дорогой муж утверждает, что такие сборища приносят только выгоду. Приглашая к себе в дом политических деятелей и экономических воротил, набивая им чем попало рот, он выуживает у них деньги в картёжной игре, заключает всевозможные сделки.
Нахид слишком глупа и бестолкова, чтобы понять смысл подобных собраний. Что ж, в этом нет ничего удивительного. Разве она может равняться с мужем, отец которого был торговцем шнурками для штанов на задворках базара? Хаджи Мохаммед Али, да простит его бог, всегда покупал шнурки, выбирая самые широкие. Придя домой, он запирал дверь и ночью, при тусклом свете коптилки аккуратно разрезал каждую тесёмку пополам, вытаскивал с краёв одну-две ниточки и таким образом получал два шнурка. Наутро он продавал каждую половинку за целый шнурок. Его клиентами были крестьяне из Кана, Саулкана, Лавасана, которые не очень-то разбирались в шнурках.
Ну а если случалось, что, заметив обман, они пытались уличить его, он на своём характерном исфаганском диалекте отвечал бедным покупателям: «Дяденька, ведь ты только что из деревни и не знаешь, что в городе штаны давно носят на узких шнурках». И ему верили.
Ещё до того как наша милая чета стала цивилизованной и приобщилась к сложной политической игре, она жила много лет в доме отца господина Манучехра Доулатдуста в шумном переулке Деладжа. Ютились они в трёх тесных тёмных комнатушках, размером всего по три квадратных зара[67]. И ныне почтенного господина Манучехра Доулатдуста называли тогда просто господин Мортаза, а милую ханум Нахид — Эзра, «коротышка».
Когда человек богатеет, он меняет своё имя и имя своей жены. Но если другие могут забыть, что когда-то господин Манучехр Доулатдуст был просто господином Мортазой, а его жена «коротышкой», то сами они этого никогда не забудут. Они усердно тренировались, приучая друг друга называть господина Мортазу — Манучем, а «коротышку» — Нахид-джан, но, когда человек раздражён и начинает браниться, он уж непременно вспоминает старое. Вот и Нахид-ханум, если она распетушится, изливает свою ярость примерно так: «Опять нажрался, Мортаза», на что господин Манучехр Доулатдуст в свою очередь отвечает: «Заткни свою глотку, коротышка!»
Короче говоря, сегодня, как и частенько, господин и госпожа Доулатдуст обменялись подобного рода любезностями. И господин Доулатдуст сгоряча даже разболтал государственные секреты. «Можно ли женщине с твоим птичьим умом соваться в политику? — сказал он. — Пойми, мы потратим шестьсот, самое большее семьсот туманов[68]. Но ведь мы приглашаем состав нового кабинета, влиятельных депутатов и нескольких крупных журналистов. Мы дадим чарек[69] солёных огурцов, лежалой икры, вольём в них десять-пятнадцать бутылок водки, зубровки, арго, несколько бутылок вина «Холлар», сварим им два мана[70] рису, добавим туда десяток кур, три чарека молока — и всё. Если уж захотим сделать пошикарнее, купим килограммов десять разных сладостей, откроем банок пятнадцать хоросанского компота, банок семь сардин, положим полмана фисташек, гороха да откроем коробку американских конфет…
Нахид-ханум грубо оборвала его:
— Ну и что?
— Что! Я не виноват, что ты глупа. Мы сегодня потратим семьсот туманов, но зато получим десять- двенадцать разрешений на ввоз и вывоз товаров, да и ещё кое— что нам перепадёт. А потом положим в карман несколько тысяч чистоганом. Тебе этого мало?
Такие доводы могут убедить человека и поглупее Нахид-ханум, но Нахид привыкла в любом случае извлекать выгоду для себя.
— Значит, мы окупим нашу поездку в Америку? — спросила она.
— Разумеется, окупим. Почему бы и нет? Бог даст, ты вернёшься осенью в новом манто и с кадиллаком последнего выпуска.
Когда Нахид услышала эти ласкающие сердце обещания, глаза её так и засверкали.
Уму непостижимо, как сложна душа у этих избалованных, самодовольных представительниц верхушки иранского общества. Одной из особенностей такой путаной души является её двойственность. Эта новоявленная знать, которая вершит судьбы древнего государства, очень низка по своему происхождению. Поэтому не удивительно, что и у Нахид-ханум Доулатдуст всегда дрожат руки, когда она что-нибудь покупает, будь это грубые ботинки для её слуги Рамазана Али, копеечная чадра для бедной служанки Омм- ол-Банин из Демавенда или лекарство для её больного ребёнка. Когда она раз в неделю платит один туман за баню и полтумана банщице, рассчитывается в конце месяца за мёд, молоко и другие продукты, её душа словно расстаётся с телом. Зато Нахид, не задумываясь, покупает манто за три-четыре тысячи туманов, автомобиль самого последнего выпуска и расплачивается за всё это с лёгкостью.