Цыганским бубном дёргалась луна.
Но с той поры дорожкою кривою
Шёл молча дед,
Бледнея от вина.
Кто знает,
И узнается едва ли,
О чём шептал у стойла пьяный дед.
А жеребцы понятливые ржали,
Кивая часто конюху в ответ…
Хотел забыть далёкие причалы. Хотел забыть… Да, видно, не смогу. Степными бесконечными ночами
Я снова на студёном берегу. И, как зарница, вспыхивает память И возвращает снова — рад, не рад — В исхлёстанный охотскими ветрами Край давних обретений и утрат. Где закаляла по крутым законам, Как первый шторм, упряма и груба, Вперёд на годы, потчуя солёным, Моя неповторимая судьба. И если снова страхом окатило, Ищи ожог сомненья, суховей. Встают на вахту хмурые Курилы, Как в первый раз, у памяти моей.
Среди вопросов праздных и непраздных Ищу один-единственный ответ: Неужто День Победы — это праздник Солдат страны, которой больше нет?
Когда салюта майского зарницы Расплещут в небе развесёлый свет, Вглядитесь, как печальны эти лица Солдат страны, которой больше нет.
Есть, видно, и у стойкости пределы. Не потому ли в перекрестье лет Так безвозвратно войско поредело Солдат страны, которой больше нет.
И никого ни в чём не виноватя, Глаза в глаза — совет, завет, ответ — Глядит светло с плиты могильной батя — Солдат страны, которой больше нет.
ВАЛЕРИЙ МИХАЙЛОВСКИЙ
Буран навалился в пути. И прошло-то не более часа, но он полонил нас, и в этом вихревом ветровороте, казалось, не будет уже ни солнца, ни света. Низкие, корявые сосенки на неоглядном болоте исчезли в белых завертях пурги, и, отыскивая хантыйское стойбище, до боли всматривался я во мглу, боясь в снежной пелене не угадать натоптанный за зиму олений путь. Светало. Волком, упускающим добычу, взвыл буран, заглушая натруженно ревущий двигатель 'уаза'.
Среди сугробов, на торосе дорожного отвала, поджав под себя ноги, сидел человек, а в том, как аккуратно были уложены на коленях его руки, чувствовалась безысходность и покорность пережившего не одну непогоду. Когда мы поравнялись, он пошевелился, повернул голову, роняя с капюшона лохмотья снега. По толстым очкам-линзам я узнал старого ханты-старожила. Вышел к нему, протянул руку.
— Здравствуй, Усть Иванович. Что в такую погоду?
— Траствуй, токтор. Человека жту.
— Случилось что?
— Ничего не случилось, — отвечал он каждый раз коротко с характерным для ханты 'т' вместо 'д'.
Голос его дрогнул. Он суетливо протер очки, зачем-то вытащил трубку, убрал ее, втянув через рукав под малицу, вконец растерялся. Казалось, он извинялся за присутствие на зимнике в такую погоду.
— Не болеешь? — перевел я разговор на нейтральную тему.
— Так, ничего, только клаза шибко плохо витят. Вчерась клухаря стрелял, промазал. Шипко плохо клаза витят, шипко плохо, — закряхтел старик.
— Кузьма-то дома?
— Тома, тома. И Кусьма и Туся — все тома.
Километра два-три мы шли почти на ощупь. Оленью дорогу занесло, только кое-где видны углубления в снегу от следов старика. Ветер утих, тучи быстро прогнало на север, и выкатилось солнце. Яркий снег- переновок слепил глаза до боли. Мы с водителем Иваном, человеком надежным и многоопытным, шли сосновым бором. Много дорог вместе исколесили. Вот и олени. При нашем приближении они встали, насторожились, но убегать не спешили.
Показались хантыйские избы, срубленные из нетолстой сосны. Небольшие и непохожие на крепкие русские пятистенки, по самые окна занесенные снегом, они немногим больше метра возвышались над сугробами. Плоские крыши, скошенные с обеих сторон, повторяли двускатную форму потолка. За избами виднелись лабазы, сделанные особым образом и служившие лесным жителям для хранения провизии, шкур.
Собаки, привязанные к вбитым кольям, не имели крыши над головой в виде собачьих будок. Они спали прямо на снегу в вырытых углублениях. Увидев нас, громко залаяли. Но в их лае не чувствовалось той оголтелой ярости и ненависти к человеку, как у дворняги, сидящей на цепи.
— Кучум, ты что, меня не узнал?
Болыпой, черный с белым воротником пес сразу завилял хвостом, опустил, как будто смутился, голову и залаял с повизгиванием. Узнал, конечно, узнал, но свою работу сделать обязан. Подавать голос хозяину — его обязанность. И старый пес это усвоил еще с детства. В тайге, на охоте он — добытчик, дома — сторож. Недаром Кузьма так дорожит своей собакой.
— Сначала с собакой здороваешься, потом с хозяином? — Кузьма появился совсем незаметно на пороге избы.
Меня всегда поражало его внезапное незаметное появление. Лесной житель, он умел ходить бесшумно, терпеть не мог, когда в избе дверь скрипит или половицы 'поют'. Никакой посторонний шум не должен глушить лесную тишину. Я часто замечал, как ходят желваки на его скуластом лице, когда слышит он шум ревущих двигателей и лязг железа со стороны очередной нефтяной вышки.
— Я жду тебя. Слышу — 'уазик' идет. Так что чай уже заварен. Заходите.
Поздоровались, посмотрели друг другу в глаза. Не виделись уже больше года. Не произошло ли каких изменений? Глаза вмиг расскажут больше длинного разговора.
— Там на зимнике Усть Иванович сидит. Кого-то ждет, что ли, в такую рань?
— Ждет! Каждое утро и вечер ждет, — как-то зло пробасил Кузьма. — Потом сам расскажет. Он тебя видеть хотел: болеет.
В избе, несмотря на раннее утро, никто уже не спал. Трехлетняя дочурка Галя с красным бантом на