деревень на голодную смерть. Помогите этим мученикам народного дела, не дайте им погибнуть, не дайте им пасть жертвой насилия!
Товарищи! Сперва разогнали Думу, теперь начинают убивать депутатов Думы. Наёмный убийца не пощадил одного из первых сынов России Михаила Яковлевича Герценштейна. Так мстит умирающий тиран народу, так мстят тираны борцам за народное дело. Позор палачам, ненависть угнетателям, месть убийцам! Товарищи, ещё долго, может быть, будут нас расстреливать и вешать, долго ещё потому, что ещё не все угнетённые, не все рабочие
и крестьяне понимают, что в единении сила. Много ещё среди нас отсталых, робких, не разорвавших ещё связей со старыми суевериями. Товарищи! Объединяйтесь сами, зовите за собой других, объясняйте всем, что народ ограблен, ограблен только потому, что ещё не все реки и ручейки освободительного движения слились в один могучий поток!…
Заходит солнышко. Свежеет вечер. Темнеет даль. А у креста всё ещё слышны речи, всё ещё раздаётся призыв - объединяйтесь, объединяйтесь на борьбу с общим врагом.
Одиннадцать часов. Смолкли речи, на груде камней не видно уже говорящих людей, толпа сгрудилась, и вдруг в тиши летней ночи раздалась могучая песнь, обет борцов за свободу. 'Отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног', - смело и громко звучат в похолодевшем воздухе гордые слова гимна, горячо звучат голоса поющих'.
Всё это, правда, больше похоже на выступление записного пропагандиста тех времён, мало того, что совершенно лишённое индивидуальных красок, но ещё и обнаруживающее явное непонимание сути происходящего. Под 'старыми суевериями' оратор мог понимать привычные упования 'рабочих и крестьян' на 'доброго царя'… Что же касается 'одного из первых сынов России Михаила Яковлевича Герценштейна', то этот депутат Государственной Думы от кадетской партии поплатился жизнью за выступление, в котором погромы помещичьих усадеб восторженно назвал 'иллюминациями'… Убийство организовал петербургский градоначальник В. М. фон дер Лауниц, убитый в свою очередь 21 декабря 1906 года, знавший не понаслышке об этих погромах (до своего последнего назначения он был тамбовским губернатором). Самому Герценштейну не было ни малейшего дела до крестьянских чаяний - но было 'большое' дело до уничтожения исторической и культурной России, как совершенно справедливо отметил в своих воспоминаниях В. В. Шульгин.
В 'Письме политическим ссыльным, препровождаемым в Каргополь' Клюев указал для возможной связи один адрес 'кружка социалистов-революционеров', много значащий для него не только в плане 'явочной квартиры': 'Петербург, - Васильевский остров, Большой проспект, дом N 27, кв. 4, Марии Михайловне Добролюбовой. Сюда можно обращаться и за денежной помощью, только я думаю, и этот кружок арестован, хотя месяц назад был цел'. Тогда гроза миновала, хотя беспокойство Николая было вполне обоснованно и по-человечески понятно: Мария Добролюбова и её сестра Елена были в этот период, пожалуй, наиболее близкими ему духовно людьми. Мария, бывшая сестра милосердия в русско-японскую войну, была членом партии эсеров и запомнилась яркими выступлениями на митингах. О её авторитете свидетельствует запись Александра Блока: 'Главари революции слушались её беспрекословно… Будь она иначе и не погибни - исход революции был бы совсем иной'. Можно узреть и скрытый смысл в этих словах: эсеры не боялись ни своей, ни чужой крови, но Мария и здесь выделялась на фоне этой отмороженной стаи. Назначенная на террористический акт и понимая, что ждёт её в случае отказа - она предпочла покончить жизнь самоубийством… Она писала стихи, которые, при всём их несовершенстве, не могли не находить отзвука в душе Клюева: 'Ветерочек лепесточек мой, шутя, колышет, всякий странник и изгнанник мои песни слышит'.
Таким же 'странником и изгнанником' был её родной брат - Александр Михайлович Добролюбов,'пречистая свеченька', как написал о нём впоследствии Клюев, - странствовавший по Олонецкой и Архангельской губерниям в конце века и, не исключено, пересекавшийся на своих таинственных путях с Николаем.
Да, это был не Мережковский, ходивший 'в народ', как на экскурсию, и приспосабливавший увиденное и услышанное под свои мировоззренческие концепции. Это был человек, живший, как писавший, и писавший, как живший, - человек, в котором Клюев, только приступавший к серьёзному поэтическому творчеству и колебавшийся в выборе будущего жизненного пути, не мог не почувствовать родную душу. Сестёр его Клюев воспринимал, как своих духовных сестёр, а самого Александра, как брата духовного, брата, которого он не уставал искать на протяжении всей своей многотрудной жизни.
АЛЕКСАНДР ПОШЕХОНОВ
Ручка с тетрадкой да стол у стены - Только они мне сегодня нужны. Гляну в окно на соседа избу - Вижу в избе горевую судьбу.
Через щербатые брёвна видны Беды и хвори великой страны. И проявляется, словно в кино, Бранное полюшко - Бородино.
Славные вехи мерцают вдали, Лица героев в крови и в пыли. Кто же их предал в изроченный час? Вряд ли мы это узнаем сейчас.
Люди другие, и время не то. Где же, Ваятель, твоё долото?! Нечем чеканить характер и стать, Некому Русские Веды читать.
Год неизвестен и век - никакой, Посох бродяги скрипит под рукой, Власть бестолкова, 'элита' глупа, Слово 'народ' растоптала толпа.
Зёрна прозренья мертвы и сухи. Самое время засесть за стихи, Свято корпеть над тетрадным листом, Может, Господь осчастливит перстом…
Густо ложатся в тетрадку слова. Жизнь, как всегда, тяжела, но права. Это её правотой мне даны Ручка с тетрадкой да стол у стены!…
Увы, увы, я - узник огорода, Я каторжанин плодородных грядок, Я к дому деревенскому прикован Цепями малой родины моей.
Убогое моё существованье
Нельзя назвать счастливым избавленьем
От суеты весёлого народа,
Давно уже живущего за счёт
Ещё не народившихся потомков.
Сбежав в деревню, я не обнаружил В её мирке вселенской благодати, Напротив, я увидел, что пыреем Пророс народ весёлый и сюда.
И вот я заключил себя под стражу Двух пугал огородных и собаки, Которые живут со мною дружно И дружно дух мой гордый сторожат.
Но я и сам побег не замышляю. Куда бежать от собственной печали, Кому доверить горькое прозренье,