Отечестве и моих соотечественниках я сужу наподобие влюбленного юноши, закрывающего глаза на дурные качества своей избранницы. Моя Франция и мои французы — в лицо вам я говорил и буду говорить, что вы напрасно полагаете себя выше других; что вам не пристало гордиться созданной нашими предками великой культурой, от которой — увы — вы взяли самую малость в виде поверхностного блеска, легкого остроумия и показной учтивости. Я патриот; но мой патриотизм и моя любовь к Франции вполне укладываются в слова одного моего русского собеседника, господина П. «Я не могу любить мое Отечество, — сказал он, — с закрытыми глазами и замкнутыми устами. Истина, — после краткого молчания промолвил он, — дороже Отечества».
И я спрашиваю, мой друг, и вас и себя: если Россия стала родиной человека, способного, подобно Моисею, взойти на Синай духа, то не послужит ли уже одно это ее оправданием и в сем веке и в будущем? Несколько позднее после нашей встречи я с глубочайшим потрясением узнал, что в не столь уж далеком прошлом по высочайшему повелению он был объявлен сумасшедшим. Вы пожелаете узнать: за что? Я вам отвечу: причинно-следственные связи, определяющие в цивилизованном мире ход всех событий, в России весьма условны. Повозка подчас стоит здесь впереди лошади, а болезнь может быть
В России рабство нравственно искалечило всех: от крепостного крестьянина до императора. Но вместе с тем мне случалось встречаться с людьми поразительной высоты духа, блистательного ума и глубоких христианских убеждений. Мой собеседник, о котором я упомянул выше, — из их числа. Меня представили ему в одном московским доме, слывущем в древней русской столице своего рода республикой свободы. Так по крайней мере мне сказали. Однако я был приятно поражен не столько свободомыслием собравшегося там общества, сколько хозяйкой дома, госпожой Е., замечательной дамой, гостеприимной, добросердечной, с той простотой в обращении, которую дают человеку его высокие нравственные достоинства, воспитание и недюжинный ум, позволяющий снисходить к слабостям окружающих. Она очаровательна как женщина и увлекательна как собеседник. Не так давно она дебютировала с повестью в лучшем русском журнале; не имея возможности прочесть это произведение, я вынужден был довольствоваться весьма похвальными отзывами о нем здешних литераторов, приветствовавших рождение нового самобытного таланта. Госпожа Е. с глубокой любовью рассказывала мне об Александре Пушкине, великом русском поэте, которого она хорошо знала и который посвятил ей одно из своих стихотворений, шутливо называя ее патриоткой Москвы и уверяя, что на русской земле есть место обеим столицам. Увы: он был убит на дуэли, и к несчастью, рукой француза.
Есть между тем ложное понимание чести. В оценке трагического случая с Пушкиным, насколько я могу судить, прав был господин П.
— Нет! — воскликнул он в ответ на мой вопрос о Пушкине. — Верьте: я любил его и с восхищением наблюдал расцвет и возмужание его божественного дара! Но он был никудышный философ. Для чего было так раболепствовать самолюбию?! Высокий ум — и столь прискорбное помрачение.
Тень набежала на его лицо. Он глубоко задумался, меж тем как взгляд его светлых глаз блуждал по гостиной, не задерживаясь на ком-либо из присутствующих. Он стоял, скрестив на груди руки, — как, вы знаете, любил стоять Наполеон. Господин П. был одет просто, но в полном соответствии с требованиями хорошего вкуса: черный сюртук, атласный светлый жилет с проходящей по нему золотой цепочкой от часов, черные панталоны. Кольцо с крупным рубином украшало безымянный палец левой руки. Я молчал, боясь прервать его раздумья и стремясь возможно внимательней следить за их отражением на его лице мыслителя и страдальца. Наконец он едва заметно улыбнулся и кивком головы указал мне на одного из гостей. Повернувшись, я увидел неподалеку от нас старика довольно странного вида. В черном, тесно сидящем на нем сюртуке, в коротких панталонах, в чулках и далеко не первой новизны башмаках с пряжками, он словно сошел с полотна минувшего века. Этот господин был довольно высок, широкоплеч и сутул. Сколько я мог рассмотреть, он был некрасив — такое, знаете ли, крупное лицо с глазами, мне показалось, навыкат, массивным подбородком, прямым и совсем не маленьким носом. Но удивительное дело! Ни одна из черт его облика не могла быть названа привлекательной; однако все вместе они излучали такую спокойную, уверенную в себе доброту, что у меня без какой бы то ни было причины посветлело на душе.
— Познакомьте же меня с ним! — воскликнул я. — Это наверняка чудак, но из тех, кто украшает наш бедный мир.
— Немного терпения, — отозвался господин П. — К нашему доктору слетаются его почитательницы.
— Так он врач?
— Да. Врачеватель тел и целитель уязвленных жизнью душ.
Странный, привлекательный, ни на кого не похожий человек! Мой интерес к нему возрос. Но как раз в эту минуту он вступил в оживленную беседу с тремя дамами, одной из которых была хозяйка дома. Вернее, говорили они, а он, слушая их, улыбался совершенно детской улыбкой и время от времени вставлял одно- два слова.
— Вы вечно ходите без платка, Федор Петрович, — сквозь общий шум доносился до меня прелестный женский голос.
— Чем же вы утираете слезы ваших несчастных? — вторил ему другой, ничуть не менее прелестный.
— Вот вам целая дюжина! — и с этими словами госпожа Е. вручила старому доктору стопку перевязанных синей ленточкой платков.
— О! — принимая дар, с чувством произнес он. —
Признаюсь: мое наблюдение за чудаком в допотопном костюме, вероятно, превысило меру приличия. Во всяком случае, господин П. мягко притронулся к моему плечу.
— Маркиз, — с милой учтивостью промолвил он, — уверен, вам еще представится случай потолковать с Федором Петровичем.
— Удивительный… удивительный человек, — пробормотал я.
— Мы все тут, — и господин П. с легкой усмешкой обвел рукой гостиную, — Сократы, Вергилии и Ликурги… Нас хлебом не корми, но дай порассуждать о России, о ее особом пути, в который я, по чести, не верю… Или же, говорим мы, приставив палец ко лбу, — и он в самом деле приложил палец к высокому лбу, изображая напряженную деятельность мысли, — она пойдет стезей, уже проложенной Европой, на тысячу лет прежде нас вошедшей во врата цивилизации, культуры и разумного устроения общественной жизни. Загвоздка, однако, в том, что все великие вопросы поначалу надобно каждому разрешить в собственной душе. Рабство, убеждаем мы друг друга, наносит непоправимый вред нравственному состоянию России. Что ж, коли так, освободи своих крепостных! Яви пример заботы об Отечестве и непоказного христианства! Но тут всякий из нас — и ваш покорный слуга в том числе — замирает перед этим Рубиконом, трепеща перед неизбежными последствиями решительного шага. Каково мне будет без моих доходов? Кто обеспечит мой досуг? Кто напитает меня, дабы я мог невозбранно предаваться размышлениям о судьбах Отечества? Кто избавит меня от забот о хлебе насущном? Вот почему, — с горечью произнес господин П., — мы живем за счет жизни других; произрастаем на почве, удобренной страданиями, политой слезами и вспаханной отчаянием; мы рвемся ввысь, в небеса, мы хотим воспарить, но пуповина, от рождения связывающая нас с нашими рабами, прочно удерживает нас на земле. Мы рабы своих рабов.
Легкий румянец проступил на его бледном лице. Поистине: судить себя неизмеримо тяжелее, чем выносить приговор обществу.
— Федор же Петрович, — после недолгого молчания продолжил он, — был богат, стал беден. Но зато стяжал себе сокровище неоскудевающее, которое, как вам доподлинно известно, вор не крадет и моль не съедает.