большой почитатель героев двенадцатого года. Далее путь пролегал через узенький коридорчик к лестнице, каковая, по словам хозяйки, ведет прямо в комнаты молодых господ. Держась за перильце, Федор Петрович поднялся на второй этаж, где перед ним оказались две двери. За одной из них слышались громкие голоса. Он постучал и вошел.
В маленькой комнате с настежь распахнутым окном лежал в постели обросший черной бородой Сергей Гаврилов. В ногах у него сидел господин Бузычкин. На стуле возле изголовья — молодой человек с длинными, почти до плеч белокурыми волосами; а возле подоконника, скрестив на груди руки, стоял еще один молодой человек, черные, чуть навыкат глаза которого под черными же и густыми бровями выражали непреклонную твердость, зачастую, однако, свойственную людям недалекого ума.
— …стать патером Печериным, доживающим свой век где-то в Ирландии?
Таковы были последние его слова, которые услышал Федор Петрович.
При появлении доктора все замолчали. Гаврилов вспыхнул, приподнялся, опираясь на локти, и пролепетал:
— Вы…
Господин Бузычкин удовлетворенно кивнул.
— Все истинные друзья Сергея, господин Гааз, вам кланяются и вас благодарят…
Он встал и церемонно склонил свою рыжеволосую голову, несколько подавшись при этом на левую сторону. Поднялся со стула и поклонился молодой человек с длинными волосами, которые, надо сказать, весьма красиво упали вниз и закрыли ему лицо. И, отступив на шаг от подоконника, поклонился доктору молодой человек с черными глазами. Федору Петровичу ничего не оставалось, как отвесить обществу ответный поклон. Затем он попросил всех на время удалиться из комнаты, что все беспрекословно исполнили, шагая отчего-то на цыпочках. Господин Бузычкин при этом удерживал равновесие при помощи раскинутых рук.
— Я все… все вам объясню… — Гаврилов снова попытался подняться, но Федор Петрович велел ему лежать и до поры молчать.
Затем в разных местах — то под сердцем, то справа, то ближе к подреберью — он приставлял к груди Гаврилова деревянный рожок, припадал к нему ухом и, сдвинув брови, слушал частый стук сердца с неясными шумами при диастоле, жесткое дыхание и явственно различимые хрипы в легких. Со спины они звучали громче и резче.
— Ложку и лампу, — громко сказал Федор Петрович, не сомневаясь, что за дверью кто-то есть.
И точно: господин Бузычкин тут же доставил ему ложку и лампу и даже вызвался подержать ее, чтобы доктору удобней было осматривать горло больного. Вскоре лампа и ложка были отправлены назад, вместо них появились таз, кувшин с теплой водой, полотенце, и Федор Петрович, вымыв и медленно, палец за пальцем вытерев руки, в присутствии вернувшихся в комнату молодых господ огласил диагноз. Не излеченная до конца лихорадка, вновь вспыхнувшая после известного нам купания в реке. Хрипы в легких. Воспаление глотки. Кашель. М-м-м… Из сказанного следует лечение. Микстура с корнем солодки (вот рецепт), теплое обильное питье, покой. Стакан горячего молока перед сном. Горло полоскать. Травяной настой — три ложки мяты на стакан горячей воды. Sublata causa, tollitur morbus.[94] Господам понятно? Три головы утвердительно кивнули. Гаврилов лежал неподвижно с закрытыми глазами. При повторении жара, упадке сил, тревожных состояниях… М-м-м… ну, жар, если повторится, то сегодня к ночи, будем надеяться, в последний раз. Малиновое варенье, мед, горячий чай — до пота. Причины тревожных состояний? Федор Петрович обвел всех присутствующих внимательным взором. Молодой человек у окна ответил ему тяжелым взглядом черных глаз; молодой человек с белокурыми волосами предпочел опустить глаза долу; в зеленых же глазах господина Бузычкина можно было заметить живое любопытство, каковое, наверное, можно было бы выразить так: а ну-ка, а ну-ка, что ты на это скажешь? Их лечит жизнь, которая их и породила; но попробуем настойку пустырника по столовой ложке трижды в день. В остальном положимся на милосердие Творца (при этих словах господин Бузычкин быстро и презрительно усмехнулся), благоприятное стечение обстоятельств и молодой организм. Спешить не будем. Festina lente.[95] Господа знают латынь, посему обойдемся без перевода.
Федор Петрович замолчал, откинулся на спинку стула и мимо молодого человека с черными глазами, снова вставшего возле подоконника, взглянул в распахнутое настежь окно. Со стороны реки дул слабый ветер, чуть наклоняя вершины яблонь; в светло-сизых сумерках проблескивала церковная маковка; за ней, на другом берегу, в темнеющей дымке едва виднелись дома и сады Дорогомиловской слободы, над которыми уже показались редкие, едва заметные звезды. Also, gut.[96] Что сделано, то сделано. Однако: что последует после совершенного милостивым государем Сергеем Алексеевичем столь дерзкого… м-м-м… вызова предержащей власти?
— Преступна власть, — голосом, вдруг ставшим скрипучим, отозвался рыжий молодой человек, — упекающая в каторгу невинных людей.
— Судебные ошибки… н-да… голубчик… увы…
Федор Петрович неизвестно зачем вынул из кармана деревянный рожок, повертел его в руках и снова спрятал. Непостижимым образом возле Гаврилова складывалось все так, что господин Бузычкин отчасти превратился в Федора Петровича, а сам Федор Петрович с угрызением совести ощутил себя прибывшим на Рогожский полуэтап господином Разуваевым, требующим, чтобы все совершалось по букве закона и по предписанию порядка. Указано этой изнемогающей от упадка сил женщине следовать пешком — так тому и быть! Телега? А не желаете ли карету для нее?
— Но дело Сергея Алексеевича все-таки в Сенате… Там, знаете ли, и я совершенно уверен, ни в коем случае не пройдут мимо столь очевидного нарушения закона…
— Ах, закон! — Узкое лицо господина Бузычкина приобрело выражение, которое бывает у человека, нечаянно съевшего какую-то гадость. — Закон, — брезгливо повторил он затем. — Расскажи-ка нам, милый друг, — обратился он к молодому человеку, по неизвестной причине не сводившему с Федора Петровича тяжелого взгляда матово-черных глаз, отчего доктор чувствовал себя неуютно, — расскажи нам, дружище Валерий, что-нибудь поучительное из практики применения русских законов…
Не отводя взгляда от Федора Петровича, Валерий поскреб мизинцем белый пробор, деливший на две ровные части его волосы, и отвечал, что не столь давно все были фраппированы Христофором Христофоровичем Ховеном, воронежским губернатором и генералом.
— Ага! — воскликнул господин Бузычкин, как бы в ожидании какого-либо чрезвычайного сообщения, хотя Федор Петрович голову мог дать на отсечение, что деяния воронежского губернатора рыжему молодому человеку прекрасно известны. — И что же он сделал, этот Христофор Христофорович?
— А ничего, впрочем, особенного, — позевывая, произнес мрачнейший Валерий. — Было ему советником сказано: ваше высокопревосходительство, подписывая эту бумагу, вы изволите нарушать закон такой-то тома, кажется, четырнадцатого Свода законов. А этот Ховен… Вообще говоря, весьма неплохой барон… фон дер Ховен… и храбрец на войне, и приятель Пушкина в его бессарабское житье-бытье… и генерала Киселева, говорят, спас от подозрения в участии заговора двадцать пятого декабря… взял и сжег его бумаги в камине… Но вот это наше русское сознание, что чиновнику закон не писан… что в некотором смысле чиновник сам себе царь и сам себе закон… Оно, в конце концов, и порядочного человека сподвигнет на ужасное безобразие. Ах, говорит Христофор Христофорович, я нарушил? Хватает этот самый том, четырнадцатый, кажется, или пятнадцатый, не в том суть, кладет его в свое кресло и усаживается на него своим бароно-генеральско-губернаторским задом. И говорит: «И где теперь ваш закон?»
Все засмеялись; даже Гаврилов, не открывая глаз, слабо улыбнулся. Засмеялся и Федор Петрович, но как-то, можно сказать, через силу, с горечью и печалью. В самом деле: тут не смеяться, а плакать. В образе губернатора, самым пошлым способом восторжествовавшего над законом, было что-то зловещее, какая-то мрачная тень, покрывающая непроглядной тьмой всю будущность России. А тут еще молодой человек с белокурыми волосами подлил масла в огонь, прочитав стихи совершенно возмутительного содержания.
— Православный наш царь, — вскинув голову, с жаром продекламировал он, — Николай государь, ты — болван наших рук. Мы склеили тебя — и на тысячи штук разобьем, разлюбя!
— Послушайте, господа, — потеряв терпение, произнес Федор Петрович, — у меня был тяжелый день, я устал, я, наконец, стар, и у меня нет никакого желания выслушивать вашу de Propaganda Fide.[97] Молодости свойственна резкость суждений и необдуманность поступков,