Артемьев усмехнулся и вышел.
— Получается — Полторацкий спросил, — что про нападение на склад вы знали? Что оно готовится?
— Д-д-дог-гадывался, — ответил брат Аглаиды. Дверь в это время приоткрылась, и Егор Антонович Кротов, осторожно, бочком, протиснувшись в свой кабинет, сообщил, устремив печальный угольно-черный взор мимо Полторацкого, в какую-то одному ему ведомую точку:
— Смена караула.
Пятясь, он вышел; тонот сапог послышался за дверью, голос Егора Антоновича с уверенными командирскими нотками, потом приклад грохнул об пол, и все стихло.
— Догадывался, — теперь уже совершенно свободно и мрачно сказал Артемьев и прямо взглянул Полторацкому в глаза.
Тихое бешенство овладевало меж тем Полторацким, и он уже не находил в себе сочувствия, которое испытывал поначалу к брату Аглаиды. Ведь ежели все, кроме бесспорных его действий, отбросить, в каком тогда обличий предстанет Михаил Артемьев? Оружие в Коканд возил… письмо тайное в Асхабад доставил (жаркая волна окатила Полторацкого, и он ощутил, как побежала по спине струйка пота: быть беде в Асхабаде, когда уйдет вКизыл-Арват Фролов!)… о нападении на склад сам говорит, что догадывался. Как ни крути — вина на нем, вина есть… И на Артемьева стараясь не смотреть, сказал:
— Там человека убили и, как Сидоркина, отчасти по вашей вине. А у него детей четверо, ко мне его жена с ними приходила. — И помолчав, добавил: — А коли бы они склад взяли?
Некоторое время Артемьев не отвечал ему, потом проговорил, подняв правую руку и ее пальцами медленно проведя по своему лицу, от изуродованного лба до подбородка, чьи очертания напоминали подбородок сестры:
— В-в-вы… п-пра-авы… Оп-п-прав-вда-аний я н-не ищу…
Его удел, говорил он далее с бесстрастным выражением (насколько мучительный порок речи позволял ему сохранить эту бесстрастность), предопределен его слабым характером. Он, Артемьев, всегда испытывал отвращение к военной службе, но отец, в пятом году погибший на Дальнем Востоке, мечтал, чтобы сын его стал офицером, вот почему пришлось поступить в кадетский корпус и надеть ненавистную форму… Он понимал, что участие, которое принял в нем Калягин, небескорыстно, но на первых порах предпочел не вникать в истинные его причины… Он чувствовал, что нападение на артиллерийский склад готовится, но считал, что у него нет достаточных оснований, чтобы пойти в следственную комиссию… Иными словами, все его порывы, прозрения и стремления разбивались о бесконечно возникающее перед ним «но», которое вместе с тем исходило из него самого, было его свойством, его родимым пятном, его позором и слабостью. Нынешнее же положение его при всей своей трагической исключительности — арест, тюрьма, приговор, есть лишь доведенная до закономерного конца судьба характера, и ничего более. Все дело в том, что он соглашался с тем, во что он не верил, смирялся с тем, что презирал, участвовал в том, что считал для себя постыдным… В тридцать один год поздно приходить к подобным выводам — тем более поздно и горько, что это, по всей видимости, и есть отмеренный ему срок. Но как бы там ни было, он покинет эту землю не рабом и не господином, что, в сущности, одно, — он уйдет свободным. Ибо здесь, в тюрьме, он ощутил себя личностью, равной целому миру, личностью, которой по силам не только ни от кого не зависеть, но и никого не угнетать.
Пора было им расставаться.
— Егор Антонович! — крикнул Полторацкий.
Тотчас возник на пороге начальник тюрьмы и понимающе кивнул головой. Вслед за тем он открыл пошире дверь, призывно махнул маленькой смуглой рукой, и уже не давешний мальчик, а средних лет татарин с карими глазами появился и встал посреди кабинета, всем своим видом показывая, что убежать от него можно лишь на тот свет.
— Вот так, — сказал довольно Егор Антонович.
— Н-ну… п-п-про-ощайте… — поднявшись со стула, произнес брат Аглаиды.
Полторацкий остановил его.
— Погодите. Ну, во-первых… определяться надо… человек, себя не определивший… выбора не сделавший… не уяснивший, с кем он и за что — такой человек и других и себя вполне погубить может. С себя спрашивать надо, а не с обстоятельств. Нет таких обстоятельств, которые бы оправдали низость, нет! Иначе бы все вокруг потеряло свою цену — добро, зло, правда, ложь, все, вы понимаете! Но это я так… к слову. Я вам помочь постараюсь, Михаил Ермолаевич, это я вам обещаю тверди…
— Б-бла-агодарю, — проговорил Артемьев и, будто слепой поведя в воздухе рукой и нашарив спинку стула, тяжело на нее оперся. — Я н-не р-рас-считы-ывал… — в том же достойно-сдержанном тоне хотел было продолжить он, но тут плечи его затряслись, он зарыдал, и с мгновенно сжавшимся сердцем отметил Полторацкий, что подбородок у брата Аглаиды сморщился в точности кик у нее: по-детски жалобно и жалко.
— И во-вторых, — делая вид, что рыданий его не замечает, сказал Полторацкий. — Меня просили у вас узнать… Может быть, вам известны какие-нибудь обстоятельства побега Зайцева?
— Н-нет, — стоя перед Полторацким с мокрым от слез лицом, отвечал Артемьев. — Г-гово-орил к-к- как-то… ч-что в т-тю-юрьме д-долго н-не с-собира-ается… с-сидеть. Он, по-моему, ч-челов-век… п- порядоч-чный…
— Порядочный?! — недоброе чувство к Артемьеву, Зайцеву, ко всей белой гвардии, очевидно замышлявшей против республики, снова накатило па Полторацкого. — Ивана Матвеевича Зайцева советский военно-полевой суд двадцать третьего февраля к десяти годам тюрьмы приговорил. А председателем суда я был.
…Поздно вечером вернувшись домой, он осторожно постучал в дверь к Савваитову.
— Не спите еще, Николай Евграфович?
Савваитов был не один, в его комнате, на диване, сидел худенький седобородый старичок с синими, удивительной живости и чистоты глазами, которые он без промедления устремил на Полторацкого, при этом вежливо ему поклонившись. Николай Евграфович со своим постояльцем поздоровался сухо, а поздоровавшись, не произнес более ни единого слова, смотрел нетерпеливо-выжидательно и постукивал пальцами по набалдашнику трости.
— Я вам сказать кое-что хочу, Николай Евграфович… По поводу Артемьева.
— В самомделе? — тотчас вскинулся Савваитов. — Простите, Дмитрий Александрович, — обратился он к седобородому старичку, — мне весьма важно…
Старичок доброжелательно кивнул.
— Хозяин, Николай Евграфович, — произнес он голосом слабым и как бы чуть надтреснутым, — всегда барин.
Они вышли в коридор, едва освещенный проникающей из-за неплотно закрытой двери узкой полосой желтого света.
— Я был сегодня в следственной комиссии, — всяческие предисловия минуя, сказал Полторацкий. — Был втюрьме, видел Артемьева. Приговор ему будет отменен, я думаю… Я даже в этом уверен, что отменят.
Прислонив трость к стене, обеими руками схватил Савваитов его руку и с живостью ее потряс.
— Замечательно! Я рад… рад безмерно, Павел Герасимович, — восторженно говорил он. — Я рад… я счастлив, я завтра же непременно сообщу об этом Аглаиде Ермолаевне! Прекрасная… высокого характера девица, не правда ли, Павел Герасимович? Вы не должны на нее сердиться… ее резкости так понятны…
— Я не сержусь вовсе, — отвечал, улыбаясь, Полторацкий.
5
Тяжкие времена переживал в июле тысяча девятьсот восемнадцатого Ташкент — туркестанская столица. Голод и мор, ужасы которых отяготились появлением пока еще, правда, редких больных с почти несомненными признаками чумы (что, кстати, дало прискорбный повод начитанной публике из кабаре