пятна. — Я говорю, — простер он к толпе руки, — довольно… Довольно пустых фраз, лжи, обещаний… Довольно насилия! Ваши узкопартийные интересы вам дороже интересов отечества! Но помните — все идеалы проходят ныне проверку… все теории обнажают свой смысл… И мы вполне убедились в убожестве ваших идеалов и в угнетающей пошлости ваших теорий!» «Наш идеал — справедливость… Наша теория — диктатура пролетариата… Вы трепещете перед ней, — вскинув голову, говорил Полторацкий. — И это вы… вы, правые эсеры, без которых, конечно же, не обошлось в Асхабаде… вы первыми призываете к оружию… И вы, спекулируя на нынешних тяготах республики, вы тянете рабочих…» Но его слова заглушил поднявшийся ропот. Губы председателя Новобухарского Совдепа подергивались по-прежнему, но теперь в их складке проглядывало удовлетворение. Уверенным жестом он призвал к тишине и слабым голосом выкрикнул, что окончательная резолюция будет принята на заседании Совдепа.
Новобухарский Совдеп занимал одноэтажный кирпичный дом, в котором еще не так давно обитал со своим семейством владелец типографии и трех заводов. Все тут было знакомо, в том числе и комната для заседаний, просторная, с тремя высокими окнами, выходящими на Конторскую. Собрались днем, после обеда, набились битком, сидели в духоте, с красными, распаренными лицами, один Хаит по-прежнему был матово, с желтизной, бледен и по-прежнему подергивались у него губы, складываясь в недобрую усмешку. С ненавистью взглянул на него Полторацкий: краснобай, помрачитель… бес! На тебя, точно, пули не жаль. Насмешливым, исполненным превосходства взором ответил ему Хаит и, звякнув карандашом о графин, сказал, что предлагает еще раз послушать комиссара Полторацкого. Хотя, небрежно обронил председатель Новобухарского Совдепа, вряд ли какие-нибудь новые мысли осенили нашего высокого гостя со времени митинга в привокзальном саду. «Как в воду смотрел гражданин Хаит — ничего нового», — тяжело поднявшись, проговорил Полторацкий. Ибо он, народный комиссар, свой первый долг видит сейчас в неустанном напоминании о ужасающих последствиях, коими грозит республике ложь, проникшая в сознание пролетариата. Губительный ошибкой было бы полагать, что тем, кто поднял в Асхабаде мятеж, дороги интересы рабочих… у них своя корысть… Договорить ему не дали. «Мягко стелят комиссары, да спать жестковато! В Кизыл-Арвате в рабочих стреляли!» — так кричали отовсюду, он же стоял, выпрямившись, сжав губы, и невидящим взглядом смотрел прямо перед собой. Но тут из задних рядов несколько голосов нестройно, но вполне решительно предложили: к стенке их! «Крайность, — искоса взглядывая на Полторацкого, поморщился Хаит. — А кроме того, что нам помешает это сделать, — отчетливо выговорил он, — если мы найдем, что в этом, — с той же отчетливостью произнес он, — есть настоятельная необходимость». Однако уже раздавались клики, призывающие охрану, и в дверь, расталкивая теснящуюся там публику, уже входили трое в красных повязках и с берданками за плечами. Взглядом отыскал своих спутников Полторацкий: Сараев что-то горячо говорил Матвееву, тот кивал в ответ головой, Самойленко посматривал на окно. «Глупостей бы не натворил», — с тревогой подумал Полторацкий, а вслух сказал, постаравшись, чтобы в голосе его прозвучала обидная, пусть даже граничащая с оскорбительной, насмешливость: «Я не знал, что в Кагане принято теперь ставить к стенке мирные делегации. Примите поздравления, граждане, а вы, гражданин Хаит, — особенные». Ничего не ответив, Хаит раздраженно махнул рукой, крикнул: «Не надо!», и трое в красных повязках и с берданками заседание Совдепа оставили. Дело теперь было за резолюцией. Три предложения огласил Хаит. «Первое… Всю делегацию немедля арестовать. Второе, — возвысил он слабый голос, — возвратить делегацию обратно в Ташкент… во всяком случае — дальше ее не пускать. И третье… Пусть едут! Пусть едут и помнят — при малейшем насилии с их стороны по отношению к пролетариату Закаспия, здесь, в Новой Бухаре, на обратном пути их будет ожидать суд суровый и справедливый!» Снова поднялся общий крик, но долгое сидение и духота всех утомили, крик перешел в разноголосицу, страсти улеглись. Стали голосовать. Третье предложение принято было большинством.
Сумерки опускались на маленький малярийный город Каган, день заканчивался, однако все еще раскачивался и бил колокол, и по-прежнему витала в жарком воздухе тревога. Вздымая пыль, налетел горячий ветер, зашелестела поникшая листва, и на Конторской, возле кинотеатра «Фурор», в котором, как сказано было в афише, показывали всемирно известную фильму «Парижанка Жу-Жу», из пыльных сумерек, еще хранящих алые отблески скрывшегося солнца, в сопровождении трех не то узбеков, не то текин вышел прямо на Полторацкого, в этот миг протиравшего запорошенные глаза, Павел Петрович Цингер, бывший сосед и подполковник, и улыбаясь так, словно обрел давно потерянного друга, проговорил:
— Рад вас видеть в добром здравии, уважаемый Павел Герасимович! Как вам нравится сей городок?
— Вы, стало быть, здесь, — заложив руки за спину, боз всякого удивления отметил Полторацкий.
Цингер рассмеялся, чуть запрокинув голову.
— Вывод, делающий честь вашей наблюдательности, уважаемый Павел Герасимович! Да не прячьте вы руки, — вдруг быстро сказал он, и на смуглом, твердом лице его с глубоко сидящими темными глазами промелькнула брезгливая гримаска, — я с вами обмениваться рукопожатиями не намерен. А это, — указал он на Самойленко, Сараева и Матвеева, — члены вашей делегации, если не ошибаюсь?
— Не ошибаетесь…
— А почему только трое? Насколько мне известно, пять человек едет вместе с вами… Даже шесть… еще этот мыслитель, — насмешливо сказал Цингер, — ученый. Грешный челфвек, не люблю людей, сделавших себе профессию из благородной страсти к познанию.
— Все-то вы знаете, — сумрачно молвил Полторацкий.
— Совершенно верно! Вы даже представить себе не можете, сколь многое мне известно!
— Жаль, не взял вас в Ташкенте Хоменко…
— Ну, это пустое, — небрежно отмахнулся Павел Петрович. — Хоменко человек неглупый, я с вами согласен, — сказал он, хотя Полторацкий никогда не обсуждал с ним достоинства и недостатки Ивана Алексеевича, — даже въедливый, что в нынешнем его ремесле, конечно, необходимо, однако крайне неопытный… Да, так вот если бы я поделился с вами некоторыми известными мне сведениями, уважаемый Павел Герасимович, вы со своими коллегами, — с чрезвычайной отчетливостью выговорив букву «л», произнес Цингер, — в Асхабад, смею вас уверить, не спешили бы.
Тут не выдержал Сараев.
— Мы еще долго будем эту белую гвардию слушать?
— Погоди, — сказал Полторацкий, а Цингер, обращаясь к Сараеву, тоном наставника произнес: — Революция — это выдержка, мой дорогой! Учитесь у вашего предводителя: он, я полагаю, меня ненавидит, а слушает… Так вот, Павел Герасимович, я совершенно серьезно… из чувства личной симпатии, если хотите, право!.. несмотря на все ваши классовые барьеры… я вас предостерегаю. Не ездите, Павел Герасимович!
— А вы далеко ли путь держите? — спросил Полторацкий.
Цингер погрозил ему пальцем.
— А с вами, я вижу, ухо надо востро держать! Я вам по простоте душевной и из личного к вам расположения откроюсь, вы сообщите гражданину Хоменко, а он, чего доброго, арестовать меня пожелает? Не-ет, Павел Герасимович, не выйдет, — сказал он и еще раз с улыбкой погрозил Полторацкому пальцем. — Хитрец! А пути мои неисповедимы — нынче здесь, завтра там. Жизнь хлопотная, трудная… да, собственно, что это я вам объясняю? Все это вы прекрасно знаете, на собственной, простите, шкуре испытали… Однако я заболтался. Имею честь!
Павел Петрович, прихрамывая, двинулся дальше по Конторской, и три то ли узбека, то ли текина мягкой поступью отправились за ним. Но пройдя несколько шагов, он остановился, оглянулся и внятно произнес:
— Не ездите, Павел Герасимович! Сегодня вы получили первое предупреждение. Второго может и не быть!
Цингер пошел в одну сторону, Полторацкий со своими спутниками — в другую: к железнодорожной станции, где, отогнанный в тупик, стоял их вагон.
— Слушай, — спросил по пути Матвеев, — а это кто был?
Некоторое время Полторацкий молчал, потом ответил:
— Это сейчас для Советской власти, может быть, самый опасный во всем Туркестане человек.
И снова стучали колеса, снова вскрикивал паровоз, и ликующий трубный голос его летел по