Легко ли, однако, давалась ему прямота и твердость взгляда? Просто ли ему было смотреть в глаза другого, особенно в тех случаях, когда они выражали разочарование, несогласие, осуждение, неприязнь, сомнение и проч. и проч. или вообще ничего не выражали, представляя собой пустые гляделки, словно сделанные из голубого стекла? (Исходя из своего жизненного опыта, Сергей Павлович был отчего-то убежден, что именно у людей с голубыми глазами чаще всего появляются непроницаемые заслонки, сквозь которые тщетно пытаться понять, симпатичны вы этому человеку или, напротив, он питает к вам глубочайшее презрение. Впрочем, у голубоглазых такие заслонки могут быть всего лишь более заметны, чем, скажем, у обладателей карих или черных глаз). И готов ли он был вступить в бой, вроде Пересвета, выехавшего против Челубея, разя при этом противника не мечом и копьем, а пристальным и желательно без помаргиваний взглядом?
Ах, дети мои, чувствует мое сердце, далеко нас заведет стремление дать сколько-нибудь внятный ответ на предложенные вопросы. Слишком много разочарований, горечи и невидимых миру слез выпадает на долю чистых душ, решивших посвятить себя алтарю нашего Господа со святым желанием славить всечестное и великолепое Имя Его до последнего вздоха. Безмерно велик оказывается разрыв между словом и делом, мечтой и действительностью, небесной высотой обета и мрачным притяжением мира. Неизбывной печалью отзывается эта повесть, и сострадающим трепетом наполняет наши сердца. И как не печалиться нам, други, как не скорбеть при зрелище поднаторевших в своем деле умельцев, железными пальцами пытающихся слепить из прекраснодушного Дмитрия куклу в золоченых одеждах с маской постного благочестия на лице, но со всеми признаками настоящего человека – вплоть до полного отсутствия в нем духовного содержания. Жалкий, всеми презираемый
Но не позволим пожрать себя черной печали. Не все так скверно, хотя сквернее некуда, не все так безнадежно, хотя, собственно говоря, на что нам надеяться? – и не все так безрадостно, хотя где нам ее взять, живительную капельку радости, скрашивающую наш подлый быт и никчемное бытие? Сказано: не унывай. Помните ли, что отвечал Авраам на простодушное вопрошание сына своей старости, когда готовился принести его в жертву? Где агнец для всесожжения, спросил Исаак. И через великую тоску отцовского сердца сказал Авраам:
Так или примерно так рассуждал доктор Боголюбов, само собой, в чрезвычайно сжатом и стремительном виде, и при этом с некоторой неловкостью ощущал на себе пристальный взгляд хозяина дома. Отец Дмитрий прямо-таки вперил зеленый и просветлевший взор в карие глаза московского гостя, отчего тот, в конце концов, опустил взгляд долу, в тарелку, где коричневой шляпкой вверх плавал в жемчужной слизи белый гриб, минувшим летом обнаруженный в Юмашевой роще неутомимым охотником, тотчас извлекшим из-за пояса нож и острым лезвием сладострастно отделившим толстую крепкую ножку от белеющей в земле грибницы.
Осознавал ли Сергей Павлович, что негоже честному человеку не ответить по возможности искренним и прямодушным взглядом на взгляд такого же содержания? Понимал ли, что несколько возбужденный воспламеняющей влагой иерей чего доброго примет его потупленный взор за несогласие с только что оглашенными суждениями? Представлял ли неловкость молчаливого отказа от предложенного собеседования – при том, что на самом деле он был готов внимать, вопрошать и высказывать свои соображения, развивая и дополняя уже прозвучавшие на основании имеющегося опыта общения с людьми Церкви, как удалившимися на Небеса, так и превосходно здравствующими и поныне? Осознавал, понимал и представлял и потому, снова взяв вилку и на сей раз с первой попытки вонзив ее в коричневую шляпку, промолвил, что, признавая неизбежность жертв, которыми человечество платит свой вечный оброк Создателю, хотя в то же время трудно представить Отца, взимающего подобную дань со Своих детей, не Молох ведь Он, в самом деле, и не Ваал, зря, что ли, четыреста пятьдесят его жрецов Илия Фесвитянин велел зарезать, как баранов, однако, сдается ему, а также приходилось читать и слышать, в частности от отца Викентия, весьма сведущего в богословских вопросах и вдобавок не чуждого сочинительству, написавшего бездну статей и две, кажется, книги, изданные, правда, не под именем автора, а под чужим, митрополита, запамятовал какого, да-да, представьте, рабский труд и уязвленное самолюбие, нравы церковной подворотни, иначе не скажешь, последним же своим сочинением о восторженном приеме, оказанном в Москве прибывшему с предварительным визитом антихристу, он подписал себе смертный приговор, нашли поутру с ножом в сердце…
Тут о. Дмитрий со слезами на глазах прервал гостя. Позвольте. Дрожащей рукой он наполнил рюмку и призвал сотрапезников последовать его примеру. Тесен наш мир. В захолустном городке, в бедном доме служителя Христова волею неведомых нам судеб встретились два человека, знавшие и любившие третьего, которого нет ныне среди живых. Ведь вы – с прямым вопросом обратился он к Сергею Павловичу – не только знали, но и любили его? После краткого раздумья последовал честный ответ доктора, что недостаточно узнал, чтобы полюбить, но вполне, чтобы искренне и глубоко уважать. Продлились бы дни Викентия, не прокрался бы в его келью наемный убийца, подлейшее из созданий, существующее исключительно благодаря излишней снисходительности Творца… Несомненно! Этим возгласом хозяин вторично перебил гостя, распространив (заметим в сторону) свои права довольно далеко за обозначенные хорошим тоном пределы, но его (замолвим словечко в оправдание) прямо-таки сжигала память о Викентии. Amicos! – от всего сердца воззвал о. Дмитрий. Amicos perdere est damnorum maximum.[35] Валерий. Ибо так он был наречен при рождении, каковое имя, словно обветшавшую одежду, сбросил, приняв постриг, ангельский чин и имя новое: Викентий, в честь много пострадавшего за Христа святого мученика, родом испанца, дивного проповедника, в городе Валенсия во времена Диоклетиановых гонений со славой выдержавшего страшные мучения терзавшими его тело до костей железными когтями, распятием по образу и подобию крестной муки Спасителя, а также раскаленным добела железом и отшедшего в лучший мир, призывая запекшимися устами Господа нашего, Иисуса Христа.
– Испанцы очень, это известно… Храбрые. И благородные. Дон Кихот, например, – невпопад и, может быть, даже с тайной насмешкой язычника, ни в грош не ставящего подвиги святости, заметил тут чистенький старичок.
– При чем, при чем здесь Дон Кихот?! – страдальчески воскликнул о. Дмитрий, словно его самого распинали, жгли и разрывали железными когтями.
– Ну как же… – возразил ему летописец, после двух или трех наперсточков ощутивший заметный прилив сил. – Типичный испанец, в том смысле, что отобразил лучшие черты… Вот, правда, не он, но все- таки, мне помнится, испанское. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Прекрасно сказано!
– Как вы можете, – с глубочайшей обидой промолвил в ответ иерей, – ставить на одну доску мученика и… и… – он искал и нашел, – безумца?! Навечно вошедшего в жизнь земную и жизнь небесную исповедника – и порождение досужего вымысла?
Под таким напором вполне можно было отступить, сдаться или, по крайней мере, промолчать. Игнатий Тихонович, однако, не дрогнул и объявил, что вымысел, порой весьма гиперболический (так он выразился) присутствует во всяком житии, а уж он-то, трудясь над летописью града Сотникова, прочел их не один