десяток, следуя указанию Василия Осиповича о житиях как историческом источнике. Может быть, даже сотню. Все на одно лицо. Младенцами в пост отказывались от материнской груди. Подросши, в прятки не играли. Еще подросши, не ласкали жадной рукой девичьи перси. Будто их оскопили в колыбели.
Видя, что спор разгорается нешуточный и, главное, не имеющий никакого отношения к судьбе несчастного священноинока, Сергей Павлович взял на себя роль третейского судьи и предложил прекратить словопрения и незамедлительно вернуться к той развилке, откуда – поочередно отнесся он к Игнатию Тихоновичу и о. Дмитрию – вы двинулись совсем не туда. Отец Дмитрий согласно кивнул. Его мощи в Риме, в церкви св. Викентия, в месте, называемом «Три фонтана». Отсеченная мечом палача голова апостола народов трижды ударилась здесь о землю, всякий раз исторгая из нее струю чистейшей воды.
– Футбольный мяч, что ли, была у него голова? – с насмешкой шепнул себе в седенькую бородку бывший учитель и летописец.
Сергей Павлович услышал и метнул в него укоризненный взгляд, молчаливо, но властно призывая Игнатия Тихоновича умерить вольтеровский пыл. Слава Богу, отметил доктор, что в ту самую минуту, когда чистенький старичок произносил свою дерзость, милосердный ангел заткнул уши священника
В этом месте своих воспоминаний после долгого «о» и едва слышного «в», на последнем выдохе мало- помалу прозвучавшего несколько раз кряду повторенным «ф»
– Но ни ему, ни мне… – и с этими словами о. Дмитрий поник головой и застыл в скорбной задумчивости, словно оказался вблизи отверстой могилы, куда вот-вот должны были опустить гроб с почившим другом.
Игнатий Тихонович бесчувственно хрустнул свежим пупырчатым огурцом, предварительно разрезав его на две половинки, посолив и потерев одну о другую.
– Что ж… Прискорбный случай. Но в конце концов. И вы, и он… И я. Земля всех ждет и всех примет. Тем не менее, они сияют. – И он указал на окно, сквозь стекло которого, сплошь в каплях и потеках дождя, видны были дрожащие на ветру вишенки, отбивающая бессчетные поклоны яблоня и темно-серое небо с бегущими по нему растрепанными облаками.
Разумеется, никаких звезд. Их, впрочем, и быть не могло в эту пору дня, но Сергей Павлович и о. Дмитрий, зная, так сказать, a priori, какую картину приготовила им природа, повиновались и послушно глянули, причем хозяину пришлось повернуться на сто восемьдесят градусов, что он и сделал, после чего в глубокой задумчивости довольно долго сидел спиной к столу, вздыхая и, должно быть, снова и снова вспоминая со-бинного друга, молодым жаром горевшую в их сердцах веру, вселяющую бодрость надежду и любовь, она же есть первое достоинство христианина и тем паче пастыря, о чем многократно сказано во всех Евангелиях и апостольских посланиях.
Однако любовь любви рознь. Пастух любит своих овец, добрый мирянин – нищих, воин – однополчан, врач – больных, священник – паству. Это одно. Студент духовной академии пылко любит миловидную девушку – это другое. Нарушен заключенный с единомышленником и другом завет: вырвать жало чувственности, сковать дьявола крепкими цепями, отдать плоть в бессрочные работы духу, стать мысленными скопцами ради Господа, то есть дерзнуть на подвиг, превосходней мучительного, но длящегося всего лишь миг отсечения ядр. До преклонных лет томить томящего мя. Сделаться скопцами ради Царства Небесного. Не смог. Не совладал. Не вместил. Изменил вышедшему из уст слову. И дьявол, взыграв, без особых, правду говоря, усилий сбросил наложенные на него слабой рукой оковы и средь бела дня повлек вслед за собой в маленькую, затененную красными занавесками комнату, где, темнея по углам, плавал розовый сумрак и стояла широкая кровать с блестящими металлическими шариками на спинках и белоснежными кружевными накидками на пышных подушках. Здесь с громовым стуком сердца и кружащейся головой, против воли прислушиваясь ко всякому шороху в соседней комнате, в которой послеобеденным сном почивали ее родители, он соединился с Наденькой своим первым в жизни соединением, неловким, скоротечным, почти бесчувственным, но неотвратимо связавшим его с ней нерасторжимыми узами одной плоти. Боже милосердный, отчего Ты не удержал меня на краю пропасти?! Отчего позволил совершиться моему падению? И в розовом сумраке не шепнул мне в ухо: беги! Лети отсюда стремглав! Спасайся! Ибо отныне и до конца дней будешь лишен главного из даров, врученных человеку – свободы. Хищница мною завладела, прелюбодейка, пылающая как печь. Поднимаясь с кровати и пряча взгляд от глаз Наденьки, в которых он страшился прочесть брезгливое сожаление, в блестящем металлическом шарике вдруг увидел свое лицо, лицо урода с губами, растянутыми, будто в дурацкой улыбке, с ослиными ушами и удлинившимся подбородком. «Ну, вот, – зевая, промолвила Наденька, – буду матушкой». Лежала голая, как Ева, но пренебрегая опоясыванием и не стыдясь. Не смотри! – дрожа, будто в ознобе, велел он себе. Но, не стерпев, глянул и в тот же миг с обмирающим сердцем постиг уготованную ему участь. Неутолимое вожделение денно и нощно будет терзать его, как зверь. Безжалостный господин мой. По слову твоему приму на себя ярмо раба. Буду каторжник, прикованный к тачке, погорелец, у кого огонь пожрал добро, нищий, скребущийся в закрытые ворота и умоляющий впустить его. Отворите и подайте, дабы хоть на краткое время утолить сводящий с ума голод!
– Domine, – не поднимая головы, пробормотал о. Дмитрий, – non sum dignus.[36]
Ибо пал.
Жизнь прошла, упование иссякло, вера иссохла.