— Однажды я подумал, что если в старости одряхлею до того, что не смогу сам ходить, присмотришь ли ты за мной? Глупости, правда?.. Но старость пришла раньше срока, а ты не подвел.
Я сжал его пальцы, они были сухие и тонкие и на ощупь напоминали дерево, он в ответ попытался сжать мою ладонь, но я почувствовал только импульс этого желания — сил у отца больше не было. Я перевел взгляд на его лицо и успел заметить одинокую слезу, выкатившуюся из края глаза и юркнувшую за ухо.
Когда старость и немощность приходят постепенно, к ним успеваешь привыкнуть и смириться. Но если сильный телом и духом мужчина вдруг превращается в старика, это становится для него колоссальным потрясением. Мама была права: даже если бы операция дала положительный результат и отец поправился, он был бы уже другим человеком. Потому что он уже стал другим человеком.
Время превратилось в затянувшуюся казнь. Каждый день, каждый час приходили лишь затем, чтобы отцу стало хуже. Все мы — я, мама, отец — жили в ожидании его смерти, и сама по себе смерть уже не казалось чем-то нелепым, чудовищным и несправедливым. В ней появилось что-то от… избавления.
Я сидел у кровати отца часами. Читал книгу, пока он спал, или беседовал с ним, если он просыпался. В основном отец вспоминал прошлое:
— Помнишь?.. Тебе было лет шесть, наверное… Ты спросил: почему мы люди? Почему не собаки, почему не птицы? Ты задавал столько вопросов, на которые я и сейчас не найдусь что ответить…
Но эти беседы происходили все реже и реже, а их продолжительность все сокращалась и в конце концов свелась к нескольким словам. Большую часть времени он тихо лежал на кровати и даже не шевелился. Желтые впалые щеки, замутненные провалившиеся глаза под полуприкрытыми веками, и только едва заметное порывистое вздымание грудной клетки свидетельствовало, что где-то под ребрами еще бьется усталое сердце. Бьется и вместе с кровью разносит, словно десант головорезов, выжигающий все на своем пути, метастазы рака. Потому что однажды где-то в складках желудка одна-единственная клетка отгородилась от организма и сошла с ума. И чего ей не жилось спокойно, в мире и гармонии с сородичами? — вертелся в моей голове невеселый вопрос. Вопрос, на который я уже давно знал ответ. Отец слишком долго вбирал в себя переживания посторонних, как те циркачи, что глотают огонь, и тушил эти пожары усилием воли. Тем самым он продлевал жизнь другим, и в первую очередь маме, но укорачивал свою. Чужие эмоции — это демоны, беспощадные и жестокие. Нужно иметь волю Прометея и силу Геракла, чтобы с ними управиться, а после держать в узде. Но сколько бы сил природа ни отпустила человеку, рано или поздно они заканчиваются, и озлобленные демоны вырываются на свободу. Вот и разладились связи, вот и сошли с ума клетки… Отец был прикован к кровати, а рак, этот каннибал, спокойно и методично пожирал его внутренности. Жизнь вытекала из отца, словно вода из дырявой кастрюли, и сам Господь Бог был не в силах этому помешать.
Дни и ночи склеились в единую ленту. Утром я ходил на учебу, вечером сидел у постели отца. Даты и дни недели перестали иметь значение. Я невпопад отвечал на вопросы преподавателей, не узнавал голоса друзей в телефонной трубке, забывал поесть, засыпал, сидя в кресле. Мама и вовсе превратилась в тень. Я не замечал, когда она успевала всучить мне в руки бутерброд или сменить отцу белье. Если она ко мне обращалась, я не сразу понимал, о чем она говорит. Жизнь обезличилась. Вернее, ее обезличила смерть, в ожидании которой мы пребывали.
Я думал, что происходящему не хватает логики, не хватает смысла. У меня было ощущение, что я проснулся в какую-то другую жизнь — не мою. Словно внезапно, ни с того ни с сего я очутился на крошечном острове посреди бескрайнего океана, посреди бесконечной мутной и холодной воды. Я оглядывался по сторонам, и везде была… пустота. И отец — во всем этом нелепом и жутком действе он оставался единственным якорем. Я вдруг понял, что его смерть оборвет последний канат, которым я был привязан к этому миру.
В один из таких вечеров я, как обычно, сидел у постели отца. Наверное, я задремал, потому что, открыв глаза, встретился с ним взглядом. Черные, влажные и огромные на высохшем лице зрачки смотрели прямо мне в сердце и, казалось, видели ту беспросветную толщу мутной воды, которая меня окружала. Он долго смотрел не отрываясь, может, минуту, а может, и больше, потом тихо сказал:
— Ты должен найти смысл… у твоей жизни должно быть предназначение. И… ты должен успеть. Второго шанса не будет… Найди ответ: почему мы — люди…
Это не походило на наши обычные беседы, я не нашелся, что ответить, да и требовалось ли что-то говорить? Я продолжал смотреть отцу в глаза и находил там одно-единственное слово… даже не слово — наставление: спасись!.. Я с трудом проглотил застрявший в пересохшем горле ком.
Отец умер на следующий день. В сосуде его жизни иссякла последняя капля. Гостья в черных одеждах оказалась такой же тихой, как и наше ожидание, — отец покинул этот мир, не издав ни звука.
Деньги на похороны пришлось занимать. Венки, место на кладбище, надгробный камень, оградка, транспорт, рабочие, еда-выпивка… Я раньше и не представлял, что похороны состоят из такого количества проблем. На два дня я зарылся в эту суету и, должен сознаться, шел на это охотно. Я чувствовал себя автоматом — роботом, который выполняет задания, не вникая в их суть. И это было хорошо, это помогало забыть, что я зачем-то очнулся в чужой жизни.
Но потом, когда гости вполголоса поминали «преждевременно ушедшего» и все проблемы были улажены, а стало быть, занять себя больше было нечем, пустота вернулась.
Пахло солеными огурцами, водкой и воском. Я стоял посреди комнаты, смотрел вокруг, смотрел внутрь себя и… не видел ничего. Отец ушел, последний канат оборвался, и моя яхта медленно дрейфовала в открытое Ничто… И в эту минуту какая-то мамина знакомая — дама с надменным лицом старой девы, холеными пальцами с идеальным маникюром и запахом нафталина под облаком дорогого парфюма — склонилась к моему уху и сказала негромко, но так, чтобы ее услышали окружающие:
— Хоть бы слезу пустил для приличия.
Человечность — это когда больно оттого, что больно другому. То есть так должно быть. На деле человечность — это когда ты только показываешь, что тебе больно оттого, что больно другому. При этом вовсе не обязательно испытывать боль.
Я повернулся к женщине и внимательно посмотрел ей в лицо. Поджатые губы человека, который со всех сторон прав; на носу горбинка нетерпимости; тщательно выщипанные брови, так что от них остались два тоненьких чернильных росчерка, напоминающие расправленные крылья грифа; слой пудры просел в морщинах вокруг губ; сияющие каштановые волосы намекали на недавнее посещение салона красоты, но они так туго были стянуты в хвост на затылке, что линия волос на висках съехала к ушам — такая себе косметическая хитрость в борьбе с дряблой кожей лица; в глазах стальной блеск выброшенной на берег рыбы — в этой маске не было и намека на сострадание. Я не нуждался в ее сострадании, но если бы оно присутствовало, я бы ее простил.
Сквозь сотни километров прожитой жизни я вдруг увидел себя семилетнего, сидящего за партой и внимающего глупому рассказу о девочке, у которой выздоровел отец. «Правильный» мальчик собирался нарвать для чужого папы цветы. Тогда я столкнулся со своим первым учителем жизни, наставником морали и… первым червяком в яблоке этики. С тех пор много кто пытался набиться ко мне в сэн-сэи, и вот очередная жрица праведности, раскинув широкие черные крылья, прилетела поучаствовать в моей судьбе — растолковать мне, заблудшему, про человечность и любовь к ближнему. Но с человечностью есть одна проблема: она заканчивается там, где начинается праведность, потому что праведность — это падальщик, который прилетает выклевать глаза в разлагающемся трупе гуманизма.
Я очень ровно ответил:
— Если вы еще раз со мной заговорите, я вышвырну вас отсюда, как вокзальную шлюху.
И подумал, что ее праведность я вышвырну следом.
Женщина задохнулась от негодования, оглянулась по сторонам, ища поддержки у окружающих, но никто не спешил прийти ей на помощь — гости отворачивались и делали вид, что ничего не произошло. Женщина прошипела: «Какой хам», — и демонстративно задрав подбородок, направилась к выходу. Она переступила порог, оглянулась, сверкнув глазами-рыбами, и с грохотом захлопнула за собой дверь, словно опустила железный занавес на границе между двумя государствами. И она была права: мне нечего было