делать на ее территории, мое место было и оставалось здесь — по эту сторону человечности.
Осень цивилизации
Вечером пятнадцатого сентября мы сели в поезд, следовавший в Актюбинск. Кислый выглядел ошалелым, в его взгляде застыло удивление и легкий испуг, словно он не мог поверить, что наше путешествие все-таки состоится. Мара был спокоен, но на дне его небесных глаз прыгали солнечные зайчики лукавства и озорства. Я знал этот взгляд, он говорил, что его обладатель полон сил и веры довести начатое до конца.
Я посмотрел в окно. По крышам вечернего города скользили лучи заходящего солнца. Насыщенно рыжие и как будто махровые, они все еще распыляли тепло на открытых пространствах, но в затененных ущельях и трещинах скального массива города — в подворотнях и тесных улочках старых районов — ночная прохлада уже теснила лето, пахла стылыми дождями и пронизывающим ветром, и люди, ощущая ее дыхание, надевали плащи и куртки, прихватывали с собой зонты. Осень стояла за дверью и в любой момент могла переступить порог.
Поезд тронулся. Бейсболки, шляпы, кепки провожающих, лотки газет и журналов на соседних перронах, серый и мрачный монолит вокзала и за ним весь город откололись от нашего вагона и начали медленно отдаляться. Я подумал, что отныне нас будет разделять не только расстояние, но и время — этот мир безнадежно уплывал в прошлое. Я перевел взгляд на Кислого, сказал:
— Добро пожаловать в историю.
Мара извлек из внутреннего кармана плоскую бутылочку коньяка, отвинтил крышку, протянул мне.
— Да будет так, — сказал он. — За будущее.
Коньяк закончился быстро, потому что Кислый присасывался к бутылочке, словно капитан Блад к бочонку рома. Мне приходилось буквально выдирать бутылочку из его рук, но Кислый все равно успевал сделать три-четыре глотка. Проводница — женщина лет сорока, с обиженным лицом и с волосами, отбеленными до полного отсутствия цвета, — принесла нам три стакана бледного чая. Мы достали бутерброды и принялись за ужин. Мара, к которому вместе с коньяком вернулась словоохотливость, наставлял:
— Понимаешь, предназначение человека — весьма туманный предмет для обсуждения. Если на страну обрушивается тотальная война, людям не приходится свое предназначение искать. Это предназначение вколачивают в гражданина обстоятельства — люди кладут свои жизни на борьбу с захватчиками или во имя идеи, а после войны восстанавливают из руин города в полной уверенности, что других целей у них и быть не может. В такой ситуации мораль запрещает человеку искать свое предназначение в чем-то другом. Война, без сомнений, ужасная трагедия, но если смотреть бесстрастно, она дает людям то, чего они сами, скорее всего, найти в своей жизни не в состоянии — смысл существования. Примерно то же самое люди получают от революций, религий и утопических идей. В странах, где давно не было войны, расцветает преступность, потребление алкоголя и наркотиков превращается в манию, процент самоубийств растет, на лечение психических заболеваний тратится все больше и больше средств.
— Что тут скажешь, мирная жизнь — она всегда веселая, заметил я.
Мара меня не слышал, он декламировал дальше:
— В конкурсе на максимальное количество серийных маньяков-убийц Соединенные Штаты лидируют с огромным отрывом. Европа помнит только Жиля де Ре во Франции да Джека-потрошителя в Англии. У нас их было немного больше просто потому, что у нас народу значительно больше. Зато в Штатах маньяков пруд пруди — это одно из следствий того, что на территории США давно не было масштабных войн. Из бездн истории до нас доходят апокалипсические тексты, которые в нашей жизни и вовсе стали частью культуры. Начиная с апокалипсических апокрифов и заканчивая фильмами-катастрофами. О чем они говорят? Зачем человечество снимает картины своего собственного тотального краха, а потом с удовольствием их смотрит, да еще и восхищается? Потому что в апокалипсисе присутствует волнующее начало нового, которое мы ощущаем на уровне инстинкта. Инстинкта не человека — цивилизации. Понимаешь? Если нет войн, нет катастроф, человечество начинает их изобретать. Потому что подсознательно человечество стремится к апокалипсису, чувствуя, что этот рагнарёк станет всего лишь новой ступенью эволюции, а вовсе не тотальным уничтожением разумной жизни на планете.
— Не думаю, что каждый отдельный житель планеты именно так воспринимает тотальный трындец и тем более свою жизнь как подвижку к этому трындецу, — заметил я.
— Точно, — согласился Мара. — Мало того, человек, рядовой представитель этой цивилизации, вообще ничего особенного о своей жизни не думает, он не готов искать свое предназначение самостоятельно, а потому с готовностью принимает любую чушь, которую ему скармливают сильные мира сего. Потому что если смысл существования не вколачивается в индивида извне, его сознание и психика начинают коллапси-ровать.
— Мара, тормози, — попытался я смягчить агрессию нашего воинствующего монаха. — То, о чем ты толкуешь, напоминает всеобщий заговор. Типа какие-нибудь иллюминаты или масоны управляют всем человечеством. Я в эту паранойю никогда не поверю.
— Заговор, Гвоздь, он не на уровне людей, не на уровне каждого отдельного человека, а потому в принципе никто не может за этим заговором стоять. Он — на уровне социальной структуры нашей цивилизации, он — прогнившие корни дерева, которое по привычке все еще приносит плоды. У этого заговора нет лица, а потому оно многолико. И в этом как раз проблема всех революций: они борются с людьми, в то время как надо бороться с сутью.
Мне нечего было возразить, я молча внимал.
— А эту суть нужно еще найти, но человечество никогда особо не стремилось ее искать. Основная масса населения планеты труслива и ленива. Поэтому историю и делают единицы — те, кто нашел в себе силы, и физические и духовные, чтобы отважиться на одиночество и… поиск. Рядового же представителя этой цивилизации вполне устраивает то, что у него уже есть: возможность вернуться вечером после работы в иллюзорную защищенность дома — стереотип поведения, отлаженный тысячелетиями. Года идут, и мысли о том, что надо что-то успеть, что жизнь превращается в болото, в трясину, а стало быть, во всем этом что-то не так… — эти мысли притупляются, а то и вовсе беспощадно топятся в алкоголе или наркотиках. Потому что гедонизм — это демон, требующий беспрекословного подчинения. И вот был человек, в котором можно было любить и ценить то, что он переход и гибель…
Мара сделал паузу, грустно вздохнул.
— Ибо он — стрела тоски по сверхчеловеку, — шепнул мне на ухо седой старик Фридрих продолжение, которое я и озвучил.
— Точно… Был Человек, а осталась дряблая оболочка — кукла, сознание и душу которой выпотрошили демоны наслаждения.
Кислый чихнул и смутился. Я возразил:
— Мара, войны или глобальные катастрофы — они приносят горе. Люди помнят время, когда этой беды не было, и тоскуют по тому времени и по близким, которых потеряли. Естественно, смысл их существования сведется к желанию обычной и спокойной жизни. После того ужаса, который они пережили, разве может им хотеться чего-то еще?
— Правильно, — согласился Мара. — Для наших дедов и прадедов, прошедших Вторую мировую, было счастьем вернуться на поля и за станки. Я и не собираюсь их в чем-то винить, совсем наоборот — это были сильные люди, благодаря которым мы вообще сейчас существуем. Но это поколение ушло в прошлое и унесло с собой тот уровень счастья, на который мог претендовать гражданин того времени. А их внуки и тем более правнуки — для них обычная жизнь и стабильная работа, то есть то, что для наших дедов было пределом мечтаний, стало нормой. Даже не нормой, а серой и пресной повседневностью. Понимаешь, в чем тут дело? Горя, тотального горя, нет, а тоска по счастью осталась. Чего же не хватает обычному человеку? Отчего он мается, когда надо жить и радоваться жизни? Может быть, эта тоска — следствие работы программы, записанной в ДНК, которая подталкивает индивида к поиску путей в эсхатологическую эру