ушел в свою религию, тогда как мне его философия хоть и была интересна, но по большому счету я оставался к ней беспристрастен. Мара смотрел на меня и видел психически неактивный элемент в периодической таблице цивилизации. Я, как стекло, не боялся кислот и щелочей, не вступал в реакцию с окислителями, не влиял на биохимию живых организмов, а потому, как он считал, мог выдержать то, что обычному человеку выдержать не дано — смерть и перерождение.
Но следом я подумал, что, прежде чем отважиться на такой шаг, надо сжечь за собой мосты, оборвать все связи, нужно стать одиноким. Привязанность к чему-либо не даст кинуться в это предприятие с головой, все равно останется нить, которая будет тянуть назад — в обычную, нормальную жизнь. Я спросил себя, избавился ли Мара от своих привязанностей? Я думал над этим целую минуту, потом не выдержал, спросил:
— Мара, ты… кого-нибудь оставил?
— Нет, — ответил он спокойно.
— А твоя бабушка?
— Она умерла полгода назад.
Я не удивился. Мара был так же свободен, как и я. Иначе и быть не могло. Я избавился от моральных долгов перед семьей, когда Белка взяла на себя опеку над матерью. У Мары их не было вовсе. Нам обоим было нечего терять.
— А… это… проводница? — Кислый, хоть и с запозданием, но все же решился прояснить для себя ситуацию.
— Не бери в голову, — посоветовал Мара.
— Слушай, Мара, у меня великолепная идея. — Я оглянулся на Кислого, продолжил: — У тебя, Кислый, есть отличный шанс провести ночь достойно. Поднимайся и дуй к проводнице.
— Зачем? — испугался Кислый.
— Что значит зачем? Мужчины к женщинам по ночам для чего, по-твоему, ходят? Тебе и это надо объяснить? Женщина вполне симпатичная, не то что твоя последняя подруга.
— Но… это… мы же не знакомы!
— Вот и познакомишься. Иди, скажешь, что пришел извиниться за бестактность друзей и готов загладить вину и зализать душевные раны. Она растает, упадет тебе в объятия, ну а дальше сам догадаешься.
— Не, пацаны… — запротестовал Кислый. — Не!..
— Эх… А жаль. Вот так и не складываются жизни. — Я перевел взгляд на окно, продолжая строить картину вероятного будущего нашего «кислого» товарища. — А могли бы полюбить друг друга и жить долго и счастливо. Наплодили бы детей в полной уверенности, что дальше этого смысл существования человека не распространяется. Купили бы себе телевизор, чтобы смотреть, на какую ерунду потратить деньги. Вечерами она бы штопала тебе носки, а ты бы сосал дешевое пиво, почесывая уверенно растущее пузо.
Но Кислый не польстился на такое чудесное будущее, никуда не пошел и, чтобы закрыть вопрос, сбросил ботинки и с ногами забрался на сиденье. Я же подумал о том, что у нас проявилась тема, ранее не обсуждавшаяся. Я повернулся к Маре, спросил:
— Ну а как же любовь? Как же «красота спасет мир» и все такое?
— Я что-то не припомню ни одной ситуации, когда любовь и тем более красота спасали бы мир, — невозмутимо ответил он. — То есть спасать они, может быть, и пытаются, только за тысячелетия истории ничего еще не спасли. Хотя отдельным людям от любви, несомненно, польза есть. Но в глобальном понимании — никогда. А вот пакости от нее цивилизация выгребла на всю катушку. Сколько безумия, насилия и глупости порождала и порождает любовь! Взять хотя бы Троянскую войну, которая, по словам Гомера, началась из-за женщины — Елены. Любовь — это кровавая богиня, на алтарь которой постоянно приносятся человеческие жертвы. И в своей кровожадности и эгоизме она ненасытна. Потому что она — всего лишь дочь этой цивилизации.
— Тормози, Мара, ты говоришь о любви как о живом боге.
— Ладно, скажу иначе: любовь — это сила притяжения, которая возникает между мужчиной и женщиной. Но эта сила, как правило, губительна для окружающих. А зачастую смертельна. По своей сути она ничем не отличается от силы, которую порождает жажда власти. Она приносит удовлетворение одному за счет того, что уничтожает другого. Ты можешь представить ситуацию, когда один народ любит другой? Что-то вроде: я люблю всех французов без разбора, только потому, что они французы! Или: для любого монгола двери моего дома открыты! Смешно, правда? Зато у нас куча примеров тотальной нетерпимости, когда одна нация презирает, ненавидит и фанатично жаждет уничтожить другую. У этого явления такие глубокие исторические корни, что ему даже дали отдельное название — геноцид. Как же в этом гнойном месиве любовь может что-то спасти? Да и что там спасать? Любовь — это случайная, хаотичная, беспорядочная флуктуация энергии в толчее человеческих эмоций. В сущности, любовь ничего не определяет, потому что она так же мелка и эгоистична, как и ее носители. А всеобщая, всепоглощающая любовь, о которой толкуют христиане, — это утопия и как таковая существовать не может. По крайней мере пока ее источником является обычный человек…
После этих слов Мара заглянул мне в глаза, и я увидел в них тоску и надежду. Тоску по истинной, а потому нечеловеческой любви и надежду на то, что она все же возможна. Возможна в новом человеке, вернее, в сверхчеловеке.
Я вспомнил Белку и то время, когда мы были вместе. Колоссальная сила, которая толкала меня к ней, была похожа на взрыв — она возникла внезапно, и целый год по моей душе носились ударные волны. Но эта сила исчезла так же стремительно, как появилась. Я любил Белку — милую девочку с огненными волосами и салатовыми глазами, но так и не смог ее удержать. Моя любовь не победила ее одиночество. Мара был прав: любовь не в силах никого и ничего спасти.
Мы подъезжали к какому-то полустанку. Поезд, скрипя железными суставами, сбавлял ход, и вместе с этим во мне пропадало желание продолжать беседу. Я чувствовал усталость от надежд Мары, потому что отныне переместил их в свой рюкзак ответственности и нес их на своих плечах.
За окном по-прежнему не за что было зацепиться глазу. Я смотрел в непроглядную темень и думал, что понимаю, чем меня привлекает затея Мары. За всю историю цивилизации было много попыток качественно изменить существующее положение вещей, но что делали и делают лидеры и идеологи тех переворотов? Они внушают идею массам, вселяют в людей религиозный трепет, вооружают их и указывают цель. Это полномасштабные акции, в которых принимают участие десятки и сотни тысяч, а то и миллионы жителей планеты. Фанатичная пропаганда, накал страстей, громадные арсеналы — все это сливается в единую волну, и такое цунами видно и слышно в любой точке Земли. А тут Мара, которому для революции нужна только вера в свою идею и я — доброволец-камикадзе. В то время, когда где-то по земле ползут тяжелые танки, небо застилают черные тучи истребителей-штурмовиков, когда орбита планеты опоясана сетью спутников-шпионов, а телевидение транслирует гигабайты агрессивной паранойи, когда человечество пытается что-то изменить, размахивая над головой, словно дубиной, оружием массового поражения, мы с Марой спокойно и незаметно путешествуем в Казахстан… чтобы заложить бомбу в самое сердце цивилизации — в суть человеческую. И никто не может заподозрить нас в измене, предательстве или терроризме. Мы идеальные диверсанты, какие-то прямо абсолютные шпионы, потому что нам не требуется даже алиби: раскрой мы кому-нибудь весь наш грандиозный замысел, нас примут за идиотов, и только. Все наше оружие — странная и даже безумная теория Мары да корень растения, который ждет нас где-то у подножия Тянь-Шаня. Именно в этом я ощущал прелесть и даже притягательность нашего мероприятия — оно не вписывалось ни в какие рамки здравого смысла, но при этом имело гармонию и железную логику. Я подумал, что Мара — инопланетный диверсант, а я — завербованный им агент. Я улыбнулся. Мара, словно уловив мои мысли, улыбнулся тоже.
Поезд наконец замер. За окном ветер раскачивал металлический конус фонаря, и тот выписывал лучом рваные узоры. Перрон отсутствовал. Никто с поезда не сходил, никто не садился. По крайней мере, в поле моей видимости я не заметил ни одного человека. Метрах в двадцати от первого фонарного столба стоял еще один, только тот фонарь был закреплен жестко, а потому ровно освещал участок метров восьми в диаметре. В круг света попадала часть дерева, по всей видимости, березы и угол приземистого покосившегося сруба какой-то избушки. Облачность скрывала луну и звезды, и больше ничего разглядеть не