удавалось. Порывы ветра зачесывали ветки березы в сторону деревянного строения, и казалось, листья держатся на них из последних сил. Еще немного, ослабнет хватка, и ветер сорвет их, бросит в лужи или погонит вдоль железнодорожного полотна… Осень стояла за дверью и в любой момент могла переступить порог.
Поезд тронулся. Забытый и Богом, и человеком полустанок, обозначенный в этой тьме двумя светлячками фонарей, медленно уползал в непроглядную муть. Я бы не удивился, если бы в это мгновение ночь наполнилась желтыми глазами оборотней, — территорию, свободную от жизни, всегда заселяет всякая нечисть.
Свет в купе давно был погашен, только светильник над головой Мары горел — Мара что-то настойчиво доказывал тетради, используя карандаш как инструмент убеждения. Я отметил, что его толстая общая тетрадь исписана на три четверти. Кислый спал на верхней полке, свернувшись калачиком, и тихонько постанывал во сне. Я лег и закрыл глаза. Спать не хотелось. В голове вертелись картины прошедшего дня: рыжие пятна солнца на крышах домов; сосредоточенность и отчуждение в лицах прохожих; сырость и прохлада узких улочек; бледно-рыжий локон проводницы; фонари, брошенные посреди трясины ночи; лязг вагонных сцепок поезда… Поезда, который вез меня к бескрайним степям Казахстана и дальше, к предгорью Тянь-Шаня — Небесных Гор по-китайски… Все это отпечатывалось в моей памяти слайдами мгновенных снимков и укладывалось в тяжелый сундук истории. Я вдруг осознал, что смотрю на мир так, словно больше никогда его не увижу, словно в тот момент, когда поезд тронулся и город стал уплывать в прошлое, я уже знал, что в эту жизнь мне не вернуться. Будто эксперимент, который только должен был состояться, и еще не известно, чем он закончится, уже свершился и дал положительный результат.
Я не обманывал себя. Вопрос «Почему мы — люди?» оставался без ответа. Озадаченность на лице учительницы, потому что я говорю то, что думаю, а не то, что она желает услышать; перекошенное от ярости и боли лицо забияки-одноклассника и вердикт педсовета: коварство, бесчеловечность и расчетливость в осуществлении мести; человеческая глупость, возведенная в ранг армейской добродетели; праведность в строгом черном костюме с запахом нафталина, нарезающая круги над разлагающимся трупом человечности… От яблока этики не осталось даже кожуры — черви сожрали его полностью. Вековые леса мудрости пущены на стружку и опилки. Любовь сжалась до салатового глаза, на дне которого притаился страх, — любовь оказалась пугливым, слабым и беспомощным зверьком… Я не знал, почему мы — люди, ведь людей-то почти и не было. Те, кого по праву можно было назвать Человеком, составляли ужасающее меньшинство. И у меня не было причин полагать, что в будущем их станет больше.
Несколько лет назад, когда я сидел у кровати умирающего отца и думал, почему я вдруг вывалился в чужую жизнь, я ошибался — как раз тогда я попал именно в свою жизнь, а все, что было до этого, и немного позже, когда я считал, что влюблен в девушку с салатовыми глазами, — это все мне не принадлежало. У той кровати, глядя на высохшие щеки родителя, которые шуршали под пальцами, как пересохшая и пожелтевшая от времени газета, я почувствовал одиночество — то одиночество, когда ты один на один с целой Вселенной, без друзей, без близких, без союзников. Я, точно так же, как двадцать с лишним лет назад, снова висел на ржавом гвозде и обязан был с него сняться. И потом появился Мара, а с ним возможность создать свой собственный мир, и я снова услышал первородную формулу жизни: спасись!..
Мы не были с Марой друзьями, я отдавал себе в этом отчет. Наши отношения больше походили на синергию, как выразился бы он сам. Это было партнерство ради достижения общей цели. У Мары был ключ от дверей, а у меня — воля в эту дверь войти. Маре нужен был смысл существования, а мне — моя персональная вселенная. Мы были нужны друг другу, а потому шли одной дорогой. А это значило, что по достижении цели наши пути вполне могли разойтись.
Карандаш Мары все еще шуршал по бумаге, Кислый все так же постанывал во сне. Я был тут — в тесной коробке купе, наполненной спертым воздухом, в поезде, который тащил меня сквозь ночь куда-то к предгорью Тянь-Шаня, и все же я был уже где-то бесконечно далеко и… хотел уйти еще дальше.
В кипящем алхимическом вареве человеческих эмоций я чувствовал себя случайной флуктуацией, самостоятельной сущностью, абсолютно отличной от среды, меня породившей. Я исторгся из тела цивилизации, как исторгаются плазменные протуберанцы из недр Солнца, чтобы пребывать в свободном парении и бесстрастно наблюдать Человека со стороны. Одной ногой я уже переступил последний рубеж в запредельное и был готов шагнуть еще дальше. А Человек… Я видел его очень маленьким и потерянным. А цивилизация — у нее наступала осень.
Сердце урагана
У Белки были пушистые волосы цвета отполированной меди. Она перевязывала свой хвост синей шелковой лентой, стоило за нее потянуть — и непослушные пряди распускались огненным цветком. Ее волосы знали себе цену и радовались случаю покрасоваться перед восхищенными взорами мужчин и завистливыми — женщин. Солнце любило их, вплетало в них золотые нити и посыпало серебряной пудрой — этот факел был виден в толпе прохожих за два квартала. Белке никогда не удавалось подкрасться незамеченной. Но не только из-за пылающей гривы — я различал ее запах за несколько метров. Иногда от нее пахло фиалками, иногда парным молоком или хвоей, но в основном душистым сеном — это был ее запах. Я говорил «привет, Бельчонок» за секунду до того, как она клала мне на глаза свои маленькие теплые ладошки, наэлектризованные первозданным женским колдовством. Токи проникали сквозь мои веки и по зрительным нервам уносились в мозг; я видел себя ее руками — она чуяла силу и тайну, и еще ей было капельку страшно. Я говорил: «Соскучилась?» — и она прижималась ко мне всем телом, в ее запахе чувствовался мед и горячее молоко. Ее ладони скользили по моей груди, они искали сердце, чтобы на языке жестов и прикосновений — языке, который куда древнее речи, сказать: «Здравствуй». Я поворачивался, медленно склонялся к ее губам, опускал ладони с плеч на бедра, ее черты замирали, губы наливались гранатовым сиропом, она тянулась навстречу и начинала пахнуть сосновой смолой… Я говорил: «Мне пора», — чмокал Белку в кончик носа, аккуратно отстранялся, выходил в коридор, и меня догоняли ее «Ты надолго?» и едва уловимый запах фиалок. Запахи были ее макияжем, и никто в целом мире, и даже она сама, не знали, что они значат. Знал только я. Но и я не знал всего. Молодость беззаботна, она не склонна к анализу психики близкого человека. Тогда я еще не догадывался, что запах фиалок — это запах страха.
Глаза Белки походили на срез спелого плода киви. Салатовая роговица с частым вкраплением крохотных коричневых зернышек, покрытая сладким соком, который так и хочется слизнуть. Ресницы куда темнее волос, но Белка все равно выделяла их черной тушью, словно обозначала границу между странным сочетанием салатового и медного, подчеркивая уникальность и того, и другого. Весной с ее волос осыпались золотинки и оседали на маленьком носике смешными веснушками. Губы Белка никогда не красила, они красились сами в тысячи оттенков алого, от бледно-розового до бордового, рисовали сами себя, от капризного излома до расслабленной и податливой истомы, и каждый раз цвет и форма подходили идеально. А за этими губами в теплой и влажной от сладкого сока пещерке обитал юркий язычок. Иногда он выскакивал для того, чтобы отдать верхней губе капельку влаги, иногда просто так, чтобы меня подразнить, но чаще, словно щупальце древнего моллюска, он выбирался, чтобы осторожно потрогать мои губы, заручиться их доверием, проникнуть сквозь них и сплестись с щупальцем, текущим навстречу. Ее язык — воплощение чувственности, ранимости и сексуальности. Мне хватало одного поцелуя, чтобы уровень гормонов в крови прыгнул до критической отметки.
Белка… мой пугливый, нежный и страстный зверек. С глазами, полными изумрудного удивления и темно-коричневых зернышек тревоги, нуждающаяся в защите и опеке, но больше в обожании, одинаково готовая принести себя в жертву и пойти на предательство, потому что для нее это одно и то же, — она была одновременно всеми женщинами планеты, и вся Вселенная существовала только для того, чтобы ее эфемерная сущность, вобрав за тысячелетия смысл и суть женской природы, проявилась наконец в конкретном живом существе. Такой я видел ее, такой я ее ощущал.
Я знал ее давно. Белка жила в общежитии напротив, и мы иногда пересекались в летнем кафе,