По натуре она женщина общительная, молчаливость мужа ей не в радость.
– Да, да, красиво…
– А у вас? На наше похоже? – спрашивает она у солдата.
Тот морщит лоб, шевелит губами, видно, что напряженно ищет слова, страстно желая описать родные места, хмельники или густые леса. Но слов не находит и кончает тем, что широко растопыривает руки:
– Большая земля… хорошая… – Колеблется, вздыхает: – Далеко…
– А семья у вас есть?
Он кивает, давая понять, что есть.
Сапожник вмешивается и говорит жене:
– Не о чем тебе с ним разговаривать.
Женщине становится стыдно. Она больше уже ни с кем не разговаривает, молча разливает кофе, молча мажет хлеб маслом детям. Веселый шум доносится с улицы. Смех, топот, бряцанье оружия, голоса солдат кажутся весельем. Кто знает почему, но у людей легко на сердце. Может быть, из – за хорошей погоды? Из- за неба, такого синего, такого ласкового, так нежно приникающего к земле на горизонте?
На дворе в пыли купаются куры, время от времени они с томным квохтаньем распускают крылья. В воздухе плавают соломинки, пух, золотится пыльца – подоспело время вить гнезда.
Так давно уже в городе не бьшо мужчин, что даже чужаки, захватчики, пришлись ко времени. И они это чувствуют, горделиво нежась на солнышке; матери попавших в плен и убитых сыновей, поглядев, как немецкие солдаты красуются, шепотом призывают на их головы Господню кару, зато девушки на них исподтишка поглядывают.
Дамы-горожанки и несколько фермерш, из тех, что побогаче, собрались в классной комнате школы на ежемесячное заседание по поводу отправления посылок военнопленным. Еще до начала войны и отправки захваченных в плен французов в немецкие лагеря женский комитет взял на себя заботу о нуждающихся в помощи детях, живущих в этом районе. Возглавляет женский комитет мадам виконтесса де Монмор, молодая, очень застенчивая и очень некрасивая женщина, каждое выступление на публике для нее истинное мученье: язык у нее начинает заплетаться, ладони влажнеют, коленки дрожат, словом, особа королевской крови в особых отношениях с его величеством страхом. Однако она ему гордо противостоит, поскольку свою деятельность почитает Долгом: находясь по своему рождению выше всех на социальной лестнице, она считает своей обязанностью просвещать буржуа и крестьян, направлять их на путь истинный, проращивать в их душах зерна добра.
– Понимаете, Амори, – объясняла она своему супругу, – мне не верится, что разница между ними и мной так уж существенна. Сколько бы они ни огорчали меня – а они так грубы и так узколобы, – я не устаю искать в их сердцах светлый лучик. Уверена, – прибавляла она, глядя на мужа глазами, полными слез (виконтесса легко плакала), – наш добрый Господь не умер бы на кресте за эти души, если бы в них не было хоть капли света! Но их невежество, мой друг, их темнота удручающи, поэтому для каждого нашего собрания я готовлю небольшую речь и стараюсь растолковать, за что им ниспослано наказание, и иногда – можете посмеяться надо мной, Амори, – я вижу на их круглых щекастых физиономиях что-то вроде понимания. Мне жаль, – продолжала задумчиво виконтесса, – что я не последовала своему призванию: я могла бы нести слово Божие в пустыню, быть помощницей миссионера в саваннах или девственных лесах. Ну да не будем об этом. Наше место там, куда помешает нас Господь.
Мадам де Монмор стояла на небольшом возвышении в школьном классе, откуда скоренько вынесли все пюпитры; человек двенадцать учениц из самых достойных допустили послушать речь президентши. Ученицы лениво ковыряли пол носками своих сабо и глядели перед собой большими спокойными глазами – «коровьими», не без раздражения подумала знатная дама и решила, что речь ее будет обращена в первую очередь к ним.
– Милые мои девочки, – начала она, – слишком рано вам довелось страдать, болея за свою дорогую родину…
Одна из девочек слушала мадам де Монмор с таким всепоглощающим вниманием, что свалилась со скамеечки, на которой сидела; одиннадцать других, чтобы скрыть разобравший их смех, накрылись передниками. Виконтесса сдвинула брови и возвысила голос:
– Вы по-прежнему играете, как оно и свойственно вашему возрасту. Кажется, что вы беззаботны, но сердце у вас разрывается от горя. Как горячо вы молитесь утром и вечером Всемогущему Господу, прося Его пожалеть нашу страдающую Францию!
Виконтесса остановилась и сухим кивком поприветствовала учительницу-атеистку, которая вошла в дверь: эта женщина не ходила к мессе, мало этого, похоронила мужа по гражданскому обряду, и что уж совсем чудовищно, ученики осмеливались утверждать, что она вообще некрещеная, – факт не столько скандальный, сколько невероятный: с таким же успехом можно утверждать, что человеческое существо родилось с рыбьим хвостом. Вела себя учительница безупречно, за что мадам де Монмор ненавидела ее еще пуще. «Подумайте, Амори, – говорила она мужу, – если бы она пила или меняла любовников, ее поведение можно было бы объяснять ее безбожием, но представьте себе, Амори, какую смуту вносит в мозги простонародья человек, который поступает нравственно, имея безнравственный образ мыслей!»
Виконтесса ненавидела безбожницу, и ненависть раскалила ее тусклый голос таким пылом, каким вспыхивает сердце только в присутствии врага, и свою речь она продолжала с неподдельным красноречием:
– Но мало слез! Мало молитв! Я обращаюсь не только к вам, девочки, но и к вашим матерям! Мы должны отдаться делу милосердия. Но что же я вижу? Все забыли о милосердии, никто не жертвует собой ради других. Я прошу у вас не денег, деньги – увы! – мало значат в наши времена. – Мадам де Монмор вздохнула, вспомнив, что заплатила восемьсот пятьдесят франков за новые туфли, в которых пришла на собрание (хорошо еще, что виконт был мэром и она получала обувные талоны, когда хотела). – Нет, нам нужны не деньги, а продукты, которыми так богата деревня и которые я хотела бы отправить нашим несчастным узникам. Каждая из вас думает о своем муже, сыне, брате, отце, попавшем в плен, и для них вам ничего не жалко, вы посылаете им масло, шоколад, сахар, табак, но подумайте и о тех, у кого нет семьи. Подумайте, подумайте, мои дорогие, о судьбе тех, кто никогда не получает посылок и новостей! Подумайте, что вы можете сделать для них! Я принимаю любые пожертвования. Собрав их, я отправлю все в Красный Крест, а там посылки разошлют по концентрационным лагерям. Слово за вами, сударыни, я жду.
В классной комнате повисло молчание: фермерши смотрели на горожанок, а горожанки, поджав губы в ниточку, на крестьянок.
– И вот еще о чем я подумала и своей мыслью хочу поделиться с вами, – вновь заговорила виконтесса проникновенным голосом. – Давайте будем прикладывать к нашим посылкам письма, написанные нашими дорогими девочками. Трогательные бесхитростные письма, в которых дети поделятся своей сердечной болью о родине. Только представьте себе, – голос виконтессы дрогнул, – радость обездоленного одинокого человека, читающего строки, в которых трепещет душа его родины, – он вспомнит своих земляков: женщин, мужчин, детей, – вспомнит дома и деревья маленького уголка, где родился и благодаря которому, по словам поэта, становится роднее вся большая страна. Не заботьтесь о стиле, дети! Пусть молчит дар слова и говорит сердце! Наше сердце! – воскликнула виконтесса, прикрыв глаза. – Все доброе, все прекрасное делается только с его участием! Вы можете вложить в письмо скромный полевой цветок – маргаритку, первоцвет, – не думаю, что военная цензура будет против. Ну, что вы скажете о моем предложении? – осведомилась молодая дама, склонив голову к плечу и улыбнувшись самой доброжелательной из улыбок. – Я вас слушаю! Я сказала достаточно – очередь за вами.
Жена нотариуса, усатая брюнетка с резкими чертами лица, заговорила первая.
– Желания порадовать страдальцев у нас в избытке. Но чем их могут порадовать бедные горожанки? – спросила она трагическим тоном. – Что у нас есть? Ничего! Ни обширных угодий, как у вас, мадам виконтесса, ни крепкого хозяйства, как у фермерш, живущих в сельской местности. Моя дочь только что родила и не может раздобыть молока для своего ребенка! Одно яйцо стоит два франка, но и за два франка его не раздобыть.
– Что ж, вы хотите сказать, что мы завели черный рынок? – подала голос Сесиль Лабари, тоже приглашенная на собрание. Гневаясь, она становилась багровой, и шея у нее надувалась, как у индюшки.
– Нет, я хотела сказать совсем другое, но…