РАССКАЗЫ
Домик над бухтой
Из казармы, полуразрушенной снарядом с японского крейсера и покинутой солдатами народной армии, ушедшими в сопки и разбежавшимися, Петровский перетащил тяжелые железные кровати и стал устраиваться. Он выбрал для жилья маленький офицерский флигель, застеклил окна в двух комнатах и поправил плиту.
В первой, маленькой, поселился он сам, вторую же, побольше, отдал старой генеральше, жене своего комполка, которую он, вместе с ее десятилетней дочкой, в полуразбитой крушением санитарной теплушке, через тиф и большевиков, — дотащил до Владивостока.
Домик стоял на горе, под ним голубела бухта, а за ней и над нею, поднимался на сопках прекрасный большой город.
Дни были страшные и кровавые.
Огромные иностранные корабли чернели на бухте, как крокодилы в болоте, лениво дымили трубами, и на бортах их матросы говорили на всех языках, от японского и филиппинского до французского.
Генеральша нищенствовала, продавала вещи, которые сумела вывезти, и должала лавочникам- китайцам. Делать она ничего не умела и не хотела, и в комнате ее было не подметено, а от тазика, стоявшего под кроватью, дурно пахло.
Петровский ловил рыбу и кормил женщин.
Брала камбала, ленивая, как ладонь широкая, одноглазая, остро и неприятно пахнувшая. Ловилась и скумбрия, но лучше всего брала морская красноперка, похожая на нашу плотву.
Из красноперки делали котлеты.
Генеральша чистить рыбу не могла: нервы не выдерживали острого рыбьего запаху.
Она пила кофе из великолепного кофейника, единственной вещи, с которой она не могла расстаться. Пила раз семь в день, немилосердно разбавляя кофе водой, угощала Петровского и за жидким пойлом своим становилась разговорчивой, вспоминая Петроград и кутежи с шампанским.
Худенькая Верочка бегала к лавочнику-китайцу, выпрашивая в долг масло и керосин. Раз, придя в лавку, Петровский увидел, как китаец-приказчик мял девочку в углу лавки.
Матери об этом Петровский не сказал: ни к чему!..
Свистнул только:
— Девкой будет!
Вечерами садились на крылечко и смотрели на бухту, на огни города, на зеленые и красные сигнальные фонарики на бортах и мачтах крейсеров.
Слушали музыку, долетавшую из города и с кораблей, и глубоко вдыхали влажную синюю морскую мглу, в которой вспыхивали уже фосфорические точки светящихся мух.
Генеральша рассказывала. Петровский, не слушая, думал о своем.
От Колчака ничего не осталось, но и большевиков иностранцы почти уже вышибали из Приморья. Надо было начинать что-то делать.
— Раз из Омска добрался сюда и не погиб, — думал, — так и здесь не пропаду. Если жизнь тяжела, так есть еще молодость, а она всё скрашивает!
И однажды, сходив в город, Петровский вынул спрятанный в подполье наган и сказал генеральше:
— Будем переворот устраивать. Ухожу я…
И ушел из домика навсегда.
Прошло семь лет. На башне морского штаба, на остром как игла флагштоке давно уже развевался красный флаг Советского Союза.
Уже и выгореть он успел, обсосанный соленым морским тайфуном, уже собирался заменить его новым директор морской обсерватории, помещавшейся в башне.
Давно и крокодилы иностранных крейсеров уползли из бухты и советский миноносец держал брандвахту. В домике по ту сторону бухты давно уже не было ни Петровского, ни генеральши с ее дочкой.
Школа первой ступени разместилась в отремонтированном офицерском флигеле.
Да, прошло семь лет.
Петровский шел по залитой витринными огнями шумной харбинской улице.
Он был в штатском и одет хорошо, тепло и прочно.
Была зима…
— Театр, кинематограф, кабак? — спросил он себя.
Он выбрал последнее. Потом по скользкой железной лестнице спустился в подвал модного фокстротного ресторанчика, отдал пальто рябому китайцу, вошел в зал и остановился у дверей, потирая озябшие руки.
Танцевало несколько пар. Мимо, обдав запахом разгоряченного тела и духов, скользнула женщина, почти перекинувшая свое тело в руке кавалера, и Петровский подумал, как легко она идет и как красивы ее ноги, тонкие, перехваченные в щиколотках черными лентами шелковых туфель.
Затем он сел за столик, спросив вермут, горько-сладкий итальянский Чинзано, и стал его пить большими рюмками, не разбавляя водой. И скоро ему захотелось танцевать.
Когда вспыхнул свет и девушка, которую он заметил, прошла в угол зала, где сидели кельнерши, и села, — Петровский взглянул на нее и увидел, что она улыбнулась ему, как знакомому.
И едва Петровский привстал, как она поднялась ему навстречу.
— Здравствуйте, Василий Петрович! — сказала она, когда он обнял ее, чтобы начать танец. — Не узнаете? Верочка!
— Домик над бухтой! — вскрикнул Петровский, уже скользя по навощенному линолеуму и чувствуя, как гибко талия девушки перегибается в его руке. — Неужели вы? Боже мой, ведь уже семь лет. А мама?
— Она умерла.
Они скользили по залу, лавируя между парами, и в этой алой полумгле, в этих воющих звуках танца разговаривать было просто и легко.
Петровский чувствовал грудь девушки, и ноги ее почти переплетались с его ногами.
Танцевали долго, а когда вспыхнул свет, Петровский посадил девушку к своему столу.
— Ну, как вы живете? Рассказывайте! — сказал он, рассматривая милое личико девушки, очаровательное молодостью и тем идущим изнутри оживлением, имя которому — юность.
— Знаете что, — начала Верочка, как-то наивно, еще по-детски, складывая губы бантиком. — Лучше пойдем в кабинет. Или?..
Петровский понял значение недоговоренного.
— Нет, — сказал он, — деньги у меня есть. Если хотите, пойдемте.
В маленькой отдельной грязноватой комнате они сели рядом на раздавленный неровный диван. Пришел лакей, старик, похожий на гнома, и спросил, чего желают господа.
Появилось вино и шашлык.
А через час Верочка сидела у Петровского на коленях и он целовал ее голое плечо, спустив на руку легкую надушенную ткань платья.