грамоте их ребятню.
Женщина согласилась. И вскоре дом перестал вмещать всех желающих, занятия пришлось перенести в столовую.
Послушав, понаблюдав, отец Харитон похвалил женщину и взялся помогать ей. Теперь, научившихся читать и писать, обучал священник Закону Божьему. Ольга на этих занятиях переставала быть учительницей. Она слушала отца Харитона, впитывая в себя каждое слово.
Что знала она о Боге? В семье никто не верил в него. К вере относились с презреньем. Не держа в руках Священного Писания, огульно отвергали его. И насаждали, вбивали свою веру. Во что, в кого? Ольга передергивает плечами. В Писании все понятно. Чисто, светло и доходчиво. Недаром и воспринималось оно, как собственное дыхание и жизнь.
— Не нарушайте Заповедей Господних, будьте добры к ближнему, умейте прощать его ошибки и сами будете прощены Господом, — говорил отец Харитон.
На уроки Закона Божьего собиралось все Усолье, от стара до мала. Люди забывали об усталости, о холоде и несчастьях. Понимая, что их нынешние муки, ничто, в сравненья с теми, какие перенес Иисус Христос.
Слушая Харитона, ссыльные светлели душой и лицами. И даже старухи перестали проклинать партейных супостатов, по чьей вине они оказались в ссылке. Ольга уже не покрикивала на баб. Уроки отца Харитона, так похожие на проповеди, сказались и на ней. Изменили многое. Степан, видя эти перемены, радовался. Баба перестала быть комиссаршей, стала покладистой, часто советовалась с ним.
Степан поначалу удивлялся этим переменам, не понимал причину. Но как-то ночью, когда дети, убаюканные сказками, уснули, мужик встал перекурить. Вышел на кухню. А вскоре к нему Ольга подсела. Прижалась к Степке впервой и рассказала, что произошло с нею у Лидки. Как встретила, о чем говорила, как проводила из дома. Ничего не скрыла Ольга. Степан задумчиво курил. А потом заговорил тихо; чтобы не разбудить детей:
— Мне она ничего не сказала. Когда с Дуняшкой втащили тебя во двор, дети испугались. В рев, в крик кинулись. Сколько слез пролили. И понял я, не смогут они без тебя. Помог в дом тебя внести. Ох и тяжелой ты мне показалась! Видно, от пережитого. Ну, спросил баб, что случилось с тобой? Ответила Лидия, вроде когда ты вышла от нее, у тебя голова кругом шла. Верно от простуды. Велела чаем тебя поить. Я и поверил. Старался. А она, оказывается, душу наизнанку вывернула твою. Ну и Лидка, не ожидал я от нее такого! Она не просто в дом вернула тебя, а изменить сумела. К чести ее сказать, ни одним словом тебя не испоганила и не выдала вашего с нею разговора. Хотя язык ее грязный, всему селу известен. Ну, да ладно. Сделала то, с чем я справиться не смог. И на том ей спасибо великое, — положил руку на Ольгино плечо, притянул к себе.
— Вот и стала ты совсем наша. Своя. Не комиссарша. Баба. Мать. Жена. Для того вас Бог и на свет пустил. Чтоб радость от вас, как от солнца шла. И грела душу.
— Тяжело мне, Степа. Все еще трудно. Как после болезни, — созналась баба.
— Это куриная слепота. Она скоро проходит. Ею многие отболеют теперь.
— А ты тоже ее перенес?
— Нет, Олюшка! Меня, к счастью, миновала чаша сия… С детства работал вместе с отцом и дедом в поле. Нам не до красивых слов было. Хлеб заботу любил, руки. Слов он не понимает. А и нам, болтать было некогда. В семье одних детей десять душ. Я — старший. Наравне со взрослыми работал. Младшие тоже без дела не сидели.
— А они живы? — перебила Ольга.
— Брат и сестра. Успели уехать в Канаду. Фермерами стали. Но потом не получал от них вестей. Да и не мне, отцу они писали. Его за связь с капиталистической гидрой… К стенке… В своем доме. Вместе с матерью и дедом… Всех одной очередью. Я в то время в другом селе жил. Женился. Отделился от своих. Мне меньший брат рассказывал. Ночью прибежал. Он на тот час у соседей был. Когда чекисты приехали к дому, соседи поняли: добра не жди. Не пустили брата. Сберегли. Но только на тот день. Потом и его… А те, двое, еще до коллективизации в Канаду уехали. Вроде завербовались. А вышло — насовсем. Хотели и мы всей семьей к ним, да опоздали… Опередили Советы, закрыли границу на замки.
— А моя мать много раз за рубежом была в командировках. Но ничего мне не рассказывала. Да и я не спрашивала'™ о чем, — призналась Ольга.
— Мне часто горько бывает. Камчатка от Канады совсем недалеко. Почти рядом. От нас до Кубани куда как дальше — через Магадан… Если кто из чекистов узнал бы о моем желании навестить когда-нибудь своих… Знаю, что не придется, никогда не свидимся. А жаль… Их отец отпустил. Чтоб хоть они белый свет увидели. Словно почувствовал, что кому-то выжить надо. Не всем же в мужиках жить, — вздыхал Степан.
— А я, знаешь, когда была последний раз у Волкова в поссовете, приносила списки наших, для отоваривания в магазине, слышала, как он по телефону сказал, вроде двое поселковых сумели сбежать за границу. Забрались на пароход, который стоял на рейде. А утром судно ушло. Беглецов не сразу хватились. Когда поняли, куда могли исчезнуть, судно давно наши воды покинуло и догнать его было невозможно. А сбежали не какие-то пьянчуги. Дельные люди. Специалисты ценные, — говорила Ольга шепотом.
— Пьяницы никому не нужны. Им нигде места нет. Они и партейцы — всюду лишние, — почувствовал Степан, как дрогнуло плечо бабы. Но не отшатнулось. И мужик доверчиво прижался к виску Ольги.
— Нам с тобой не сбежать. Детей много. Ими нельзя рисковать. Самим бы можно, и стоило испытать судьбу. А с малышней— опасно. И так много погибло у нас. Сберечь бы уцелевших…
— Я не о том, к тому сказала, что люди убегают от новой власти. Ни должности, ни оклады, ни льготы не держат, когда нет уверенности в будущем. И, видно, эти не последние…
— Нам из Усолья эти пароходы тоже видны. Их от наших сразу отличишь, по роже. А толку? Они, как твои сказки. Близко, а в руки не возьмешь. И на зуб не положишь. Нас — усольцев, не то на пристань близко не пустят, в поселке не везде бывать можно. Сама о том знаешь, не хуже меня, — поникла голова Степана.
— Я часто думаю, неужели нам суждено до конца жизни в. Усолье быть, и никогда не уедем отсюда, ни мы с тобой, ни дети? — дрогнул голос Ольги.
— Видишь ли, толпа всегда предпочитала дураков. Ей никогда не хотелось работать до пота. Она поклонялась собственной лени и сытому пузу. А его она набивала за счет таких, как я! Отбирала, грабила. А чтоб я не возмущался, меня убрали. Теперь других искать будут, на чью шею взобраться можно и погонять. Заставлять работать на трепачей и бездельников. Конечно, хозяев поизведут. Земля оскудеет. Но это не сразу. Ну, скажи мне, моя милая, как сумеет обработать мое поле человек, какой пил без просыпу всю жизнь? И не только коня — заморенной курицы в сарае век не держал. Нечем самому было прокормиться, не то что ей горсть зерна посыпать. А его теперь — хозяином назвали. Отдали в общее пользование всякой никчемности моих коров, коней, овец, пасеку. Он не знает, что со всем этим делать, как им управлять. Ну и злобствуют, ломают, калечат. Оно ведь не только скотина, земля своих навыков, уменья требует. Им о том откуда знать? С жалкой полоской не умели управиться. Чего же ждать от таких хозяев? Да они все по ветру пустят. Где ты видела, чтоб пьянь научилась беречь общее добро, названное народным? Оно отнято у хозяев. И никому не пойдет впрок. Все пустят по ветру. Не получив пользы. Из толпы, да еще ленивой и завистливой, не сколотить артель. На это лишь семья способна. Большая, дружная, работящая. Но… Рассеяли по свету хозяев. Если когда-нибудь и соберут уцелевших — выжившие память имеют. И не поверят этим — партейным властям. Не вернутся в свои наделы. Не захотят убийц и негодяев своим хлебом кормить, гнуть на них спину до пота. Толпа покуда сыта — веселится, славит тех, кто кормит ее. Но стоит кончиться жратве, толпа сожрет своих кумиров вместе с лозунгами. Она откажется и проклянет, их. Опрокинет и н$ оглянется. Потому что она никогда не жила разумом. А только утробой. И она, только она, руководит поступками и мыслями толпы. Вот когда оскудеют поля, истощится колос, тогда и случится то, о чем я говорю.
— Хуже всего с людьми будет, Степа. И чем дальше, тем страшнее, — вздохнула Ольга и продолжила:
— Уж как я за эту власть! Как я ей верила! Жизнь за нее готова была положить. И даже здесь, не сразу, пелена с глаз упала. Представляю, Какою дурой казалась я вам.
— Нет! Дурой никто не считал. Понимали, что не прозрела. Не клевал тебя жареный петух в задницу