жизни.
Подумалось: может, и обо мне кто-то так же скажет. Может, и я кому-то камнем на дороге стою. Может, услышав о моей смерти, кто-то тоже руки потирать начнет. Пусть не так откровенно, на виду. Пусть в душе. Но разве это по-мужски? По-человечески?.. Яровой глянул на Степана. Тот, растерявшись, глядел на него. Видно, понял ошибку.
—
Не смерти его я рад. Точно так же радовался бы, узнай, что он жив, но ушел на пенсию, или убрали его из этой системы. Я рад, что г мим его подлости, злость его умерли. Все черное. Что никого уже он не обучит своим грязным методам работы. Вот что важно для нас! Что ничья человеческая душа не воспримет больше его советов, опыт не переймет. А жизнь его что? Она все равно ничего не стоила. Даже в наших глазах. Сколько раз я мог ее оборвать! Но не стал. И не из трусости! Сумел бы как- нибудь справиться! Но решил, что пусть уж все по фортуне! Как она! Меня судьба пощадила, даже из его рук живым вышел. Но и его. Тоже! Сам сдох, наверное! Своей смертью! Никто не помог. Не напомнил перед кончиной о его грехах. Спокойно отошел! Сам-то скольких тут… Гад ползучий! — по лбу Степана мот крупными каплями стекал, лицо тряслось. Яровой понял, что тот находился на грани нервной истерики, шока от полученной вести. Яровой налил в стакан воды. Протянул «президенту». Тот выпил залпом.
Мгновенное возбуждение у Степана сменила слабость. Он еле держался на ногах.
—
Еще воды? — заторопился Яровой.
—
Нет, я выйду! — вывалился в дверь «президент».
Яровой видел: согнувшись в коромысло, мучается Степан на снегу. Его рвало.
Горе он перенес спокойно. Лишь седел потихоньку, незаметно для других. Боль терпел молча. Стиснув зубы. А потом привык и перестал замечать. Вошла в привычное состояние. Голод так часто сушил его желудок, что еда давно перестала быть потребностью. Холод проморозил его насквозь, и радость стала восприниматься только вот так, через боль и муки. Уж слишком редкой была эта гостья в его жизни. И отвык от нее человек. Совсем отвык. Внезапное ее появление ломало «президента» не менее, чем лютое горе.
Вот он вырвал у снега холодную горсть. Запихнул ее в рот. Потом еще две пригоршни. Их к вискам приложил. Голову натер, и вздохнул легче. Свободнее. Встал на ноги. Едва заметно пошатываясь, пошел к баракам, расстегнув на груди телогрейку, чтоб легче лишалось, чтоб радость другим передать в полный голос.
Яровому в это время свое вспоминалось. Там, в самолете, когда наока-чукчанка увидела сверху собачью упряжку, — стала рассказывать внучке сказку:
«Жил-был на свете один бедняк. Такой бедный, что во всем стойбище не было ни у кого более старого и дырявого чума, чем у него. Ни ружья, ни оленя он не имел. И кушал только юколу, которую готовил летом для себя и собачек сразу. Они и были его отрадой, его друзьями. Собачек было много. И все старые, как сам бедняк. Чукчи стойбища частенько посмеивались над бедностью старика и никто из них никогда не пожалел его, не помог. Никто даже на праздники не дал ему и куска мяса. И вот однажды выдалась злая зима. Много пурги и снега наслал на стойбище всевышний. Большие морозы наступили в тундре. Такие, что даже в чумах от них дышать было больно. Лег бедняк в своем чуме— сил уже не стало в горы идти умирать, — и решил здесь отдать свою душу всевышнему. А пурга снаружи кричит, будто все жители стойбища собрались к пологу и ругают старика, что, умирая в чуме, он забот; им доставляет. Ведь когда человек не успел уйти в горы, все стойбище должно перекочевать
другое место, чтоб другие души всевышний не забрал к себе на небо. А если зима стоит, то кочевать ох как трудно!
Снег чумы доверху занес, по самые макушки. И вдруг чует старик — тепло ему стало. Совсем тепло, как летом. Или в жаркой кухлянке у костра, когда горячие угли весь жар свой отдают человеку.
Подумал бедняк, что он умер и всевышний греет его у своего дымника; сейчас, наверное, олениной угощать начнет. И обрадовался старик от счастья такого. Оленины уже столько зим не ел, сколько пальцев на руках. И решил посмотреть, каким куском его кормить начнут. Открыл глаза и видит, что не у всевышнего он. Не на небе. А в своем чуме. А по бокам у него и на груди — собачки лежат. Сами греются и хозяина греют. Обрадовался бедняк, что такие умные у него собачки и решил отдать их на зиму кому-нибудь из стойбища, чтоб не умерли с голода. Ведь запас юколы к концу подходил. Скоро совсем нечем станет кормить собак.
На следующий день, когда пурга закончилась, вышел старик из чума и стал людей сзывать. Те остановились послушать, что он скажет, а сами на дырявые канайты его пальцами показывают. Смеются, что, мол, умного сможет он сказать? Наверное, помощи будет просить у стойбища? И решили уй
ти.
Но старик, увидев это, заговорил:
— Люди тундры! Жители стойбища!
Я
обращаюсь к вам в последние часы моей жизни. Вы все знаете меня давно. Так давно, что память ваша о моем добре так же состарилась, как мой чум. И стала такой же дырявой. Здесь я тоже не всегда был стариком и слыл самым удачливым охотником. Полог моего чума был всегда открыт для любого из вас, будь то шаман или последний бедняк. Я никого не выгонял и всегда помогал любому. Вы знаете, у моего очага всегда было мясо. И я поровну делил его с вами. И никогда ничего не просил от вас взамен. Если я говорю что не так, пусть меня накажет всевышний!
Жители стойбища, что слушали старика, головы опустили. Верно он говорил. Щедрым слыл этот человек. А старик между тем продолжал:
—
С годами удача отвернулась от меня. И к старости совсем покинула. Моя жена не оставила мне сыновей, какие грели бы мою старость и дали бы в немощи хоть старую кость. Вы знаете, никого у меня нет, кроме моих собачек, но и их мне теперь нечем стало кормить. Я не могу взять их с собою в горы умирать. Они кормили меня. И я прошу вас взять их к себе на зиму, чтобы они не умерли с голоду. Они еще смогут кормить не только себя, а и вас. Я прошу вас об этом для того, чтобы спокойно уй
ти
в горы к всевышнему и знать при том, что мои собаки не одичают, не будут голодать, а станут жить у вас. И помогать вам.
—
Что могут твои собаки? Они такие старые, как луна. А силы у них не больше, чем у мыши. Они только есть будут за целую упряжку ездовиков, а толку от них не будет никакого! — рассмеялся один молодой парень.
—
Они, как и ты, обленились. Как смогут они кормить нас, если одного тебя прокормить не могут! Уж лучше забирай ты их с собою в снега. Вместе жили, вместе и умирайте, — сказал шаман стойбища.
Заплакал тогда старик. Хоть никогда не плачут мужчины-чукчи. В последний раз он обратился к людям стойбища:
—
Люди тундры! Моя жизнь угасает. И вы, быть может, в последний раз видите меня! В последний раз я разговариваю с вами. Скажите, ведь по обычаю предков, если не изменяет мне моя старая голова, осмеливался, ли кто-нибудь из нас не выполнить последнюю просьбу уходящего к всевышнему? Ведь отказ такой — беда всему стойбищу! Неужели вы не боитесь гнева всевышнего?
—
Твоя просьба неразумна! Это понимают все. И всевышний не разгневается на наш отказ! — отрезал шаман и первый повернулся спиной к бедняку, пошел к своему чуму.
За ним и другие повернули. Остался старик совсем один. Горькая обида вошла в его сердце. И вдруг он почувствовал, как кто-то тянет его в чум за канай ты. Старик оглянулся. Это был вожак его упряжки. Черный, как ночь. Старый, но еще сильный пес.
Завел он хозяина в чум и поднес ему праздничные, старые, но еще крепкие торбаса. В них старик собирался идти в свой последний пуп. к всевышнему.
Увидел бедняк, что предложил ему вожачок, и заплакал:
— Вас мне определить надо. Пусть хоть по одному разберут. А уж тогда уйду я отсюда.
Вы читаете Утро без рассвета. Камчатка