словах. В чем же я, по-вашему, допустил ошибку?
— В том, что не зарегистрировались в ратуше. Под вымышленным именем, разумеется. И не запаслись документами на это имя.
— Человеческий разум — инструмент, удивительно приспособленный к тому, чтобы понимать и распознавать все, что надо было сделать, но чего не сделали — понимать, когда уже поздно. К сожалению, он не в состоянии столь же безошибочно подсказывать нам, что делать, когда мы только готовимся к действию. По-вашему, я сорвал свое предприятие тем, что не записался в ратуше, скажем, под фамилией Франц Мюллер, отставной цирюльник, и что у меня не было соответствующих бумаг. — Даже в окружавшей их темноте заметно было, как Вальдштейн усмехнулся такому предположению. — Это, утверждаете вы, была непростительная небрежность с моей стороны. Но так ли это? Полагаете, все эти люди, нахлынувшие в Регенсбург необозримыми ордами, аккуратненько зарегистрировались в ратуше? Да если б они так поступили, стояли бы в очередях на запись до конца сейма!
— Записались, конечно, не все. Но в отличие от вас, прибегая к вашему же сравнению, они не собирались переходить Рубикон.
— Ладно, туше [55], — сказал Вальдштейн. — Однако это не мешает мне припомнить случай с недоброй памяти Томасом Мюнцером, который лишился головы по прямо противоположной причине: удирая переодетым после разгрома крестьянских войск под Франкенхаузеном, он возбудил подозрение властей именно тем, что, в отличие от прочих беглецов, имел бумаги в полном порядке. Разумом можно доказать любое за и против. Разумом пускай руководится крестьянин, покупая клочок земли. Я руковожусь полетом своей фантазии и страстями.
— А также, насколько мне известно, указаниями звезд.
— Это связано с тем, что я сказал, ибо указания звезд абсолютно иррациональны, — возразил герцог. — Зная, что расположение звезд благоприятно мне, я могу дать волю моей интуиции и действовать так, как, если судить благоразумно, никто не ждет; в этом, помимо прочего, еще и та выгода, что я таким образом становлюсь на путь, где никто не может поставить мне преграду.
Вальдштейн вытянулся на нарах, заложив ладони под голову.
— Ох, до чего жестко проклятое ложе, — вздохнул он. — В детстве я видел однажды так называемый вещий сон: будто вербы, в тени которых я отдыхал, кланяются мне. Всякий другой, проснувшись, и думать бы забыл об этом сне, а я сохранил его в памяти — и черпал в нем силы и уверенность в самые тяжелые часы. Не удивительно, что и сейчас он мне вспомнился. В молодости, когда я учился в Альтдорфе, я как-то побил палкой своего слугу — он меня обворовывал, клеветал на меня, а в довершение всего я застал его in flagranti [56] с некоей дамочкой, на которую сам точил свои молодые зубы. Негодяю, правда, досталось больше, чем следовало, но все же недостаточно, чтоб он мог утверждать — а он утверждал это, — будто я забил его чуть не до смерти. Тогда, по юношеской неопытности, я думал, что этот неприятный эпизод навеки закроет мне путь в общество, а вышло прямо противоположное: своей мнимой жестокостью я приобрел всеобщее уважение и репутацию человека, с которым шутки плохи, каковой пользуюсь и до сего дня, потому что люди в большинстве трусливы и низки и уважают тех, кого боятся. То был поучительный урок — не столько моему негодному слуге, сколько мне самому. Впрочем, тогда я еще ничего не знал о звездах, хотя не сомневаюсь — в момент, когда я наказывал слугу, звезды были благосклонны ко мне. Позже я перестал полагаться на случай, и если звездное небо обращает ко мне угрожающий лик, я отхожу в сторону и не предпринимаю ничего. Зато при благоприятной констелляции даю волю своей интуиции и совершаю то, что поражает сердца изумленного мира.
— Да уж, — отозвался Петр, — мир куда как изумился бы, узнав, что герцог Альбрехт Вальдштейн сидит в кутузке.
Герцог поднялся, сел на нарах.
— На этих треклятых досках невозможно лежать, — сказал он. — Действительно, мир удивился бы, увидев меня здесь, да я и сам этому дивлюсь, ибо как раз сейчас звезды расположены так благоприятно для меня, как давно не было. Ошибки быть не может — Кеплер и Сени оба получили один и тот же результат. Сени, возможно, и проявляет иной раз склонность к шарлатанству, но Кеплер, сударь, Кеплер — сама солидность. Я ничего не понимаю и только с любопытством жду, что воспоследует. Впрочем, я совершенно спокоен. Звезды видят дальше, чем может проникнуть наш взор. Мы связаны сложно переплетенными цепями и способны видеть лишь отдельные звенья. Я был уверен в выигрыше — и вот сижу в этой дыре, и меня кусают клопы. Стало быть, мой выигрыш состоит в том, чтобы меня арестовали. Только будущее покажет, какую это принесет мне выгоду.
— Вижу, — сказал Петр, — что даже в своем иррационализме, управляемом звездами, вы пользуетесь нормальными дедуктивными силлогизмами. И я очень хорошо понимаю ваш метод, ибо он весьма прост. В детстве я хаживал с матушкой в лес по грибы. Она руководилась теми же иррациональными методами, какие применяете и вы при завоевании мира: она всегда шла за голосом пташки, которая — по крайней мере, так утверждала матушка — звала ее: «Подь, подь!» — и приводила в такие места, куда разумный грибник и не заглянул бы. Нет нужды добавлять, что если другие подчас уходили из леса с пустыми руками, матушка приносила домой полную корзину грибов, чем отлично разнообразила наше скудное меню. С тех пор я видеть не могу грибы.
— Если вы думаете разгневать меня своими грибными примерами, то ошибаетесь. Напротив. Было бы под рукой вино — увы, его нет, — я охотно выпил бы за здоровье вашей матушки с ее инстинктами.
— Матушки моей уже нет в живых, — молвил Петр. — Она умерла много лет назад, приготовив на ужин грибы, среди которых оказался мухомор.
— Ужин она приготовила для себя одной? — поинтересовался герцог. — Вы с нею не откушали?
— В то время я был пажом при императорском дворце в Праге.
— Жаль. Негодяям всегда везет. Но пустой болтовней мы отвлекаемся от интересной темы, обсуждением которой начали коротать долгую ночь, ожидающую нас по вашей милости. Вам, при вашем непристойно-животном здоровье, быть может, удастся уснуть даже в этой промозглой камере, в одежде, которая еще не высохла, и даже несмотря на то, что единственное ложе, предоставленное нам, я занял по праву старшего; но даю голову на отсечение, я-то глаз не сомкну, потому что страдаю невыносимо. Мои ноги требуют врачебного ухода, давно прошел час, когда мне регулярно ставят мыльный клистир, и у меня болит левый коренной зуб. Что вы делаете, когда у вас болят зубы?
Петр ответил, что зубы у него никогда еще не болели.
— Так и следовало думать, — с отвращением проговорил герцог. — В вашем возрасте я уже разучился улыбаться, не желая выставлять на обозрение свои желтые зубы. А как у вас дела с потенцией?
Петр ответил по правде, что никогда еще не задумывался над тем, что называют потенцией, как не думал о пищеварении, сердце и всем прочем. Ему казалось естественным, что все, составляющее его тело, служит покамест безотказно.
Его исповедь до того рассердила герцога, что он долго ругался про себя, а потом заявил:
— Хоть бы он по крайней мере хвастал своим свинским здоровьем, чтобы я мог обозвать его болваном, который хвалится тем, что у него общего с любым погонщиком мулов, с любым скотником… Но он не хвастает этим, он просто констатирует, что у него ничего не болит и все функционирует, одним словом, будто в звездах от века записано: у Петра Куканя никогда не будут болеть зубы, Петра Куканя никогда не будет мучить изжога, Петр Кукань никогда не отойдет посрамленным от ложа оскорбленной красавицы… О, мои проклятые ноги! У моего двойника в Меммингене обе проклятые подпорки здоровы, он только притворяется хромым, у меня же ноги больные, а я стараюсь притвориться — причем сам не знаю, удачно ли, — будто не хромаю. A propos, сколько заплатил вам папа, когда ангажировал вас вмешаться в мои дела?
Петр сказал, что получил от папы двести золотых на дорожные расходы, не больше и не меньше.
— Другими словами, — подытожил герцог, — ровно столько, сколько получил бы от меня купец Циммерман, эта гордость торгового сословия, за сгоревший склад вшивых тряпок. Говорят, судьба пишет романы. Можно добавить, что она сочиняет и анекдоты, только идиотские. Ладно, я готов допустить, что совершил оплошность; но вы-то, Кукань, совершили нечто худшее: преступление!
— В этом вы меня вряд ли убедите. В отличие от всего, что я до сих пор предпринимал в жизни, на сей раз я действовал не по собственной воле и инициативе, а по настоянию папы. Я не его сторонник и взялся за предложенную им задачу исключительно потому, что она казалась мне благоразумной и справедливой,