благоприятным для меня предсказаниям звезд, осилили меня и поставили в абсурдное положение. Добавлю не без злорадства, что и вы, хотя и одержали надо мной верх, попали в столь же абсурдное положение, и даже хуже моего, потому что вам будет потрудней выпутаться из него, чем мне. Но теперь я понимаю, почему все так случилось, почему звезды позволили вам сорвать мой план. Они позволили это, желая, чтобы я сблизился с вами и перетянул вас на свою сторону.
— Мой ответ до того очевиден, что я чуть ли не стесняюсь произнести его вслух: звезды, возможно, и желают этого, да я-то не желаю. Вы утверждаете, что Ришелье в лице отца Жозефа подставил вам подножку, потому что видел в вас великого миротворца. Если так, то мое вмешательство, способствовавшее успеху этих козней и выбившее оружие у вас из рук, — действительно преступление.
— Да, это было преступление!
— Только я-то не верю, чтобы ваше истолкование политики Ришелье было правильным. Не верю, что Ришелье хотел вас убрать потому, что видит в вас миротворца. Нет, он хотел сделать это потому, что видит в вас опору габсбургского трона.
Вальдштейн, вспыхнув гневом, грубо ответил:
— Болтаете, как баба на торгу, которая видит в Габсбурге черта с рогами! Хорошо, если бы император был чертом, — черт по крайней мере личность, одаренная разумом, волей и известной долей могущества. А император — осёл, император — тростник на ветру, он — чтобы привести близкий вам пример — мужская разновидность королевы Марии Медичи, которая склоняла слух к любому подлизале из числа своих советников; и вы были совершенно правы, лишив ее трона. Вы несомненно возразите, что и сын ее, Людовик Тринадцатый, — тюфяк и тростник на ветру. Но ведь условия во Франции диаметрально противоположны тем, что сложились в Германской империи. Людовик Тринадцатый — нуль, но правительство французское сильно и строго. Ришелье как первый министр короля обладает неограниченной властью. Королю же вольно охотиться на оленей или задирать юбки девчонкам и предаваться не знаю каким там еще развлечениям — на государственные дела он может начихать. Бремя забот лежит на плечах Его Преосвященства, и Его Преосвященство, будьте уверены, несет его охотно и со вкусом. В Германии ничего подобного нет. Император — кукла, с одной стороны, в руках курфюрстов, с другой — развращенных, продажных, перегрызшихся между собой министров. Я, могущественнейший человек в империи, никогда не имел права высказывать свое мнение о делах государства; мне, генералиссимусу, герцогу Фридляндскому, надлежало молчать, когда при дворе стряпали что-нибудь подлое и опасное, из чего наиболее полным и опасным был так называемый реституционный эдикт, повелевающий протестантам вернуть католической церкви все отчужденные у нее владения. По этому преступному акту, воскресившему раздоры среди немецких князей и, помимо прочего, давшему повод шведскому королю, так сказать, взять под защиту своих немецких единоверцев и поспешить им на помощь, — насчет этой дебильной подлости, уважаемый господин Кукань, мне не позволили сказать хоть слово, меня просто не спросили. Молча подразумевалось, что я двинусь в поход со своими войсками, чтобы воплотить в жизнь этот эдикт, то есть что я сгоню с бывших церковных владений их нынешних гражданских владельцев. Ничего подобного я делать не стал. Поэтому на нынешнем сейме курфюрстов, на который, как вам известно, меня не пригласили, я был, помимо прочего, обвинен в саботировании императорского эдикта. Вот главный аргумент, выдвинутый против меня курфюрстами. Я еще зимой предвидел, что там против меня затевается, и тщательно подготовился. У меня есть доказательства, что к изданию эдикта приложил руку сам Ришелье и что не один отец Жозеф, но и иезуит отец Ламорман, исповедник императора, которому тот слепо доверяет и который лично вложил в руку Габсбурга перо для подписания эдикта, — агент кардинала. То, что меня не пригласили на сейм, я собирался использовать к своей выгоде — а именно, неожиданным своим появлением так поразить и напугать всю эту шайку курфюрстов, министров и святых отцов, что можно будет легко пинками изгнать их вон, как Христос изгнал из храма менял. Базарные бабы, до уровня которых вы позволили себе опуститься, считают, что не Фердинанд Второй, а я, герцог Фридляндский, и есть настоящий император Германии. Некоторые, кто поостроумней, называют меня императором императора. Это не так, я им не был, но с завтрашнего дня должен был им стать — и стал бы, не подвернись тут господин Кукань из Кукани, бывший первый визирь турецкого султана. Сделавшись первым не только военным, но и политическим лицом империи, я мог отменить реституционный эдикт, мог умиротворить шведского короля и, наконец, что касается вашей, превыше всего любимой вами родины, мог загладить последствия поражения в битве на Белой Горе. Да, все это я не только мог, но, Бог свидетель, и сделал бы.
Он помолчал, потом еще два раза повторил:
— Бог мне в этом свидетель. Бог мне свидетель.
Под пальбой вальдштейновских аргументов Петр почувствовал себя неважно, и вопрос, навернувшийся ему на мысль, когда он разглядывал шествие вельмож к собору, — а что, если Вальдштейн, беспощадный воитель и смелый азартный игрок, в нравственном и человеческом отношении выше всех этих самовлюбленных, окуриваемых ладаном, восхищающих зевак господ? — этот вопрос встал перед ним с новой силой. И все же он собрал мужество для ответа:
— Что кто сделал бы, будь ему дано это сделать, — не докажет сам Господь Бог. Ваши намерения, только что изложенные, настолько превосходны, что если б я поверил в их реальность, рехнулся бы с отчаяния, что сорвал их. Но, к счастью для себя, я не верю в их реальность: для того, чтобы поверить, мне следует проглотить первую посылку, а именно, что Альбрехт Вальдштейн, которому эта война до сих пор приносила столько выгод, как никому другому в Европе, заинтересован в ее окончании. У меня, как вы изволили подчеркнуть с известным неудовольствием, здоровый желудок, но такое блюдо непереваримо и для меня.
— Убеждение или веру по команде не внушишь, и против вкусов никоим образом нельзя спорить. Вы настаиваете на своей позиции — хорошо; от этого мало что изменится, даже и вовсе ничего, потому что вы недолго будете ее занимать. В ближайшее время вы удостоверитесь, что я прав, называя ваши действия преступными. Теперешняя война — это война коварства в сочетании с торгашеством и алчностью. Вы имеете право сомневаться в моем гуманизме, но не можете усомниться в том, что у меня есть мозги. С уходом — по вашей вине — Альбрехта Вальдштейна со сцены война станет еще коварнее, еще более торгашеской, а тем самым — более жестокой и кровопролитной. Подумайте только, что станет с моей армией, если меня лишат верховного командования? Скажете, она сольется с армией Тилли? Только на бумаге, уважаемый господин Кукань, только на бумаге. Потому что из всех нынешних военачальников я один понял, что ведение войны — на три четверти вопрос организации и лишь на одну четверть — искусства полководца. Великая Римская империя рухнула вследствие недостатка организации. А мои солдаты, благодаря моим организационным способностям, добротно одеты, обуты, хорошо кормлены и оплачены. Я знаю их как собственные сапоги и осмелюсь утверждать, что добрая половина из них предпочтет дезертировать, чем перейти в головотяпски организованные войска, где люди ходят босые, а жалованье выплачивается розгами… И эти дезертиры станут бичом для всех тех, кто в Германии и на вашей любезной вам родине еще как-то работает, что-то производит, и строит, и сеет, и жнет. Так что если есть у господина Куканя хоть капля совести, он повесится, узрев такие последствия своего преступления, на собственном поясе. Такой великолепный и сложный организм, как армия генералиссимуса Вальдштейна, нельзя распустить безнаказанно. К сожалению, наказание падет не на голову виновников этого бедствия, а постигнет миллионы невинных.
Петр возразил — и, возражая, тягостно осознавал бесплодность своих слов, — что все, столь красочно описанное герцогом как последствия его ухода с театра войны, совершалось и ранее в полной и невыносимой мере. Тут он рассказал о мародерах, о висельниках, превосходно одетых и обутых благодаря безупречной вальдштейновской организации, которые изнасиловали и убили молодую пастушку после того, как убили и ограбили некоего мельника, а под конец перебили друг друга. Рассказ сей, однако, не произвел на Вальдштейна никакого впечатления. Петр еще не закончил, как герцог уснул, хотя и опасался, что всю ночь глаз не сомкнет.
На другой день ближе к полудню, когда оба узника уже сильно страдали от голода и жажды — с момента ареста они сидели без еды и питья, — раздалось длительное и разнообразное бряканье запоров, и в арестантскую вошел бодрый, низенький, толстенький, хорошо одетый господин. Его круглое, тщательно выбритое лицо так и сияло здоровьем и веселостью, его губы, украшенные маленькими усиками и мушкой, складывались в приветливую улыбку и выдавали завзятого говоруна. Он представился мэром Регенсбурга и заявил, что не знает обоих господ, но так как не сомневается в их благородном происхождении и так как они