не провинились ни в чем серьезном, со стороны купца Циммермана было дерзкой нелепицей требовать возмещения убытков за сгоревший склад тряпок, ибо городские власти давно уже предписали ему убрать этот вонючий, вредный для здоровья горожан сарай, — а главное еще и по той причине, что нынче у нас великий праздник, он, мэр Регенсбурга, решил не заводить судебного дела на обоих провинившихся, а в тихости просто отпустить их на свободу. Начальник стражи проявил излишнее рвение, арестовав господ за такую безделицу — ну, да он, мэр, его за это как следует пропесочит. Типично для наших стражников: то, что на пятом бастионе убит и брошен в реку часовой, это им ничего, зато когда два веселых господина забавлялись пусканием шутих — о, это совсем другое дело, тут они вдруг до того бдительны, что всем чертям тошно!
— О каком празднике вы упомянули? — осведомился герцог. — Что у нас сегодня за праздник?
Мэр засмеялся.
— А вы не знаете? И правда, как вы могли знать, если сидите за решеткой с вечера! Да ведь мы избавились от этой вши, этой пиявки, от этого негодяя и мерзавца, от свинского пса Вальдштейна! Император только что подписал его отставку, весь город ликует, все как пьяные — конец Вальдштейну означает конец войне, господа, ну, я откланиваюсь. Приношу извинения, если наше гостеприимство оказалось не слишком комфортным, и очень рад, и счастья вам, и здоровья…
Город начала сотрясать праздничная пальба из пистолетов, мушкетов и пушек, кто только мог, выбегал из дому, чтобы присоединиться к ликующим толпам, валящим по улицам, кто только мог, орал славу императору за его великий, мудрый государственный акт, свидетельствующий о его величии и мощи, о силе его воли и о жаркой его любви к народу. Вальдштейн, неузнанный, незамеченный, с трудом передвигался на больных ногах, которым не досталось вчера врачебного ухода, и лицо его, нездорово воспаленное, усталое после жалкой ночевки, хранило обычное свое презрительно-равнодушное выражение.
— Ну что, разойдемся? — обратился он к Петру.
— Еще нет — я забыл у вас шляпу, — ответил тот. Вместе направились к дому Кеплера. Сени, открывший им дверь, очень испугался, увидев, что его господин возвращается в компании со страшным человеком, с появлением которого началась непрерывная цепь всяких неприятностей и бед, но герцог одним взглядом велел ему молчать.
— Что-нибудь поесть и выпить, — бросил он. — И горячую ванну. И врача. И массажиста. И немедленно — гонца в Мемминген, пускай известная особа выедет встречать меня к условленному месту. И сейчас же приготовить мне экипаж, я уезжаю.
Сени, исполнявший во время пребывания Вальдштейна в Регенсбурге обязанности его секретаря и камердинера, слегка согнулся в знак того, что приказ понял, и поспешно удалился.
— Если у вас есть еще немного времени, пойдемте со мной, — обратился герцог к Петру, уже нашедшему свою шляпу на каминной полке.
Они поднялись в известную уже нам мансардную каморку, и там Вальдштейн дал прочитать Петру рапорт Маррадаса о состоянии немецких укреплений.
— Что скажете? — спросил он, когда Петр дочитал до конца.
Тот ответил, что значение этого ядреного документа зависит от того, в чьих руках он находится.
— Сказано верно и точно, — молвил герцог; он полулежал в кресле и тяжело дышал, явно совсем выбившись из сил. — В руках генерала, уходящего в отставку, он цены уже не имеет, не так ли?
— Думаю, так.
— Зато неприятелю, — к примеру, королю Швеции, — он мог бы быть полезным, вам не кажется?
Петр согласился и с этим.
— Вы можете сослужить мне неоценимую службу, — продолжал герцог, — а это равно тому, как если бы я сказал, что вы преподнесете пренеприятный сюрприз некоему толстогубому дегенерату, который унизил вашу горячо любимую родину и в котором вы, Кукань, видите владыку ада, тогда как я, обладая необычайно широким и проницательным политическим кругозором, считаю его просто огородным пугалом; это, однако, не означает, что моя ненависть к нему меньше вашей, ибо это огородное пугало плюнуло мне на руку, которую я поднял для спасения его империи и всей Европы.
— То, что вы говорите — бесспорно, — отозвался Петр, — только не понимаю, зачем вы это говорите.
— Да понимаете — ибо вы умны, а умному достаточно и намека. Не хотите ли извлечь выгоду из счастливого для меня расположения звезд? Не хотите хоть отчасти загладить дурные последствия ваших действий, которыми вы разрушили мои труды и сорвали мои миротворческие планы? Не хотите ли… но стойте, сначала взгляните, нет ли кого за дверью…
Петр удостоверился, что никто их не подслушивает, и герцог продолжал:
— Да, так не хотите ли передать сей рапорт шведскому королю с моим братским приветом и пожеланием успеха?
Петр, держа в руке донесение Маррадаса, молчал.
— Значит, не хотите, — заключил герцог. — Тогда верните мне документ. И проваливайте к своему покровителю, Святому отцу. Он-то найдет для вас поручение поинтереснее и повыгоднее. Слыхал я, Его Преосвященство кардинал Ришелье страдает геморроем. Так, может, папа пошлет вас в Париж с отпечатанной молитвочкой к святой Екатерине, которая, приложенная к больному месту, чудесным образом успокаивает боли. Вот задание, достойное Петра Куканя, который только что медвежьей лапой вторгся в историю Европы. Однако не воображайте, что папа похвалит вас за то, что вы так отличились. Штука в том, что он никогда об этом не узнает и в истории раз и навсегда будет записано, что герцог Альбрехт из Вальдштейна за все время регенсбургского сейма спокойно сидел в Меммингене, и когда императорские посланцы явились к нему с официальным объявлением отставки, он радостно воскликнул: «Вы не могли, господа, принести мне более приятного известия! Я и сам, если б присутствовал на сейме, не мог бы посоветовать императору ничего лучшего». Что-нибудь в этом роде я скажу официальным лицам, когда приму их в Меммингене. Кого бы мог послать Габсбург? Пикколомини? Этого — нет, этот слишком спесив, чтоб принять такую миссию. Или Маррадаса? Слишком хитер и труслив. Тилли? О нем и речи быть не может. Или папашу Квестенберга, пардон, придворного советника Квестенберга, именовавшего меня королем Фридляндским? Этот бы подошел. Пускай получит удовольствие в награду за лизоблюдство. Но кто бы ни приехал от императора, я там буду раньше их, ведь путешествовать с полными штанами не очень удобно, а они наверняка наложат полные штаны. Потому что знают — я ведь тоже могу разъяриться и забыть о правилах благовоспитанности, да и повесить их, как то учинил мой прекрасный двойник с Маррадасовым курьером, запомнив, что я велел ему время от времени выходить из вальдштейнской меланхолии и впадать в вальдштейнское бешенство. Как бы там ни было, а о Петре Кукане не будет упомянуто ни словечком. Петр Кукань из Кукани останется по-прежнему безвестным, а его роль в этом деле скрытой. Вы не честолюбивы? Не тщеславны? Нет? Будьте рады, потому что если б были — почернели бы от ярости при этой мысли.
— Я чернею не от ярости, а от грязи, в которую вляпался, и не знаю, как от нее отмыться, — парировал Петр. — О, будь я тщеславен, — только порадовался бы, если б мог выйти из такой передряги хоть с чистым именем. Были у меня простые и ясные критерии, что правильно, а что нет, что я должен, а чего не должен делать; всегда я точно знал, что порядочно — и непорядочно, что правдиво — и ложно, разумно — и неразумно. Теперь не знаю. Что происходит? Отставленный генерал собирается предать своего господина, на верность которому присягал, но который его оттолкнул: теперь этот генерал хочет предложить свою службу неприятелю. И я чтоб ему помогал. Таково положение, так выглядит дело без прикрас и флоскул.
— Восхищен вашей способностью резать прямо по живому.
— Это уже говаривал мне мой бывший друг Гамбарини, который предал меня, за что я и свернул ему шею, — парировал Петр. — Он утверждал, что эту способность я унаследовал от деда моего, холостильщика.
— У вас отличный предок, поздравляю, — сказал Вальдштейн. — Но в реалистической оценке положения, преподнесенной мне сейчас вами, кое-чего не хватает. Вы забыли упомянуть, кто этот господин, кому я хочу отплатить за неблагодарность, и кто этот неприятель, кому я предлагаю службу.
— Я это учел, — возразил Петр. — Иначе вообще не стал бы об этом дискутировать, а тем менее помогать изменнику.
Герцог покраснел.