поджечь сарай, чтоб посветить дружкам, занятым работой, а работа, Господи на небеси, так и кипела в руках этих трудяг! Было их человек с тридцать, от силы тридцать пять, не больше, но все — в домах, погребах, каморах и чуланах, в амбарах и сараях, — все так и кишело ими, всем хватало дела, все были веселы и счастливы, как только может быть счастлив человек, которому все дозволено, и он достиг самого желанного, о чем когда-либо мечтал, то есть полной свободы. Убивай кого хочешь, насилуй кого сумеешь, поджигай что горит, ломай что под руку попадет, оскверни, укради, разруби, расколи, разнеси, разорви, развали, проткни, растопчи, изрежь, размечи, рассеки, раскидай все, что тебе угодно уничтожить, что тебе понравится, — и все это с приятным сознанием, что поступаешь хорошо, ибо служишь в рядах тех, кто сражается за доброе дело. И ломали наемники мебель и сжигали ее в печах, в очагах, в плитах, хотя везде полно было дров, срывали двери и окна, взламывали сундуки и лари, выбрасывали из них без разбора одежду, посуду, инвентарь, колбасы, сало и увязывали в узлы, а вопли людей, которых они убивали и мучили, над которыми надругались, вливая им через воронку в глотку навозную жижу — это угощенье называлось «шведский напиток», — которым отрезали носы и уши, которых подпаливали на кострах, чтоб выведать, где они прячут деньги, — эти вопли смешивались с визгом и ревом бессловесных тварей, в шерсти или в перьях, — ибо шведы завернули в Гернсбах не просто гак, мимоходом, они собирались позадержаться здесь, повеселиться как следует, прежде чем двинуть дальше, то есть прежде, чем поджечь все, что еще осталось. И они резали, кололи, валили курей, свиней, коров, и потрошили и свежевали, и пекли, и жарили, и вообще устраивались по-домашнему, с удобствами. В одном доме застигли хозяйку, когда она варила похлебку к ужину, — и сунули ее головой в кипящую жидкость и придерживали, надавив ей ухватом на шею, пока она не перестала шевелиться. О том, что делали с прочими женщинами, безразлично, со старыми или молодыми, лучше умолчать; а о том, что выпало на долю детишек, и думать не хочется.
А что же бравый солдат Франц, то бишь Франта Ажзавтрадомой, который словно чудом снова вынырнул в потоке нашего повествования? Быть может, кто-нибудь думает — он выхватил саблю и бросился на помощь деревенским? Ну-ну-ну! Жизнь Франты была сурова, до того сурова, что он не дошел — и не мог дойти — до иного этического принципа, чем собственное благо и защита самого себя. Что ему было до погибели Гернсбаха, деревни, в которой ему не принадлежало ни соломинки, о существовании которой он и знать не знал до сего дня! Сколько перевидал он в жизни таких налетов, избиений, грабежей, сколько видел селений, погибших давно, оставив после себя лишь почерневшие стены и трубы, населенных крысами да иной раз волками!
Едва услышав ужасную весть, принесенную перепуганным батраком, все посетители трактира разбежались, сломя голову удрали и хозяин с хозяйкой — вероятно, в надежде что-то спасти, укрыть, унести, пока есть время. Франта остался один и, вооружившись саблей, которую снял было вместе с перевязью, повесив через плечо свою походную суму, чтоб в случае надобности испариться без задержки, принялся пировать — с аппетитом, со всеми удобствами, как отвечало его натуре. Отнюдь не великан ни духом, ни поступками, он привык ходить по дорожкам наименьшего сопротивления и, глубоко равнодушный к шуму, доносившемуся из деревни, стал допивать вино, оставшееся после разбежавшихся собутыльников. А вина хватало по всем столам, так как незадолго до тревоги корчмарка принесла из погреба новый запасец. Первым делом Франта опрокинул в себя две неполные кружки, затем, озаренный догадкой, слил опивки из нескольких кружек в одну посудину, наполнив ее до краев, и, в веселье духа, примирившись со своим уделом, с кувшином в руке, пошел шастать по распивочной, скудно освещенной догорающим в очаге огнем, — разыскивать что-нибудь на заедку. За навесом над очагом он без труда обнаружил пузатую миску с самодельным деревенским сыром — ее поставили туда, чтобы сыр дошел в теплом месте. Сыр оказался хорошо вылежавшимся и был, как надо, залит пивом. Франта, не долго думая, схватил деревянную ложку, воткнутую в эту ароматную, аппетитную вязкую массу, и, не привыкший к тонным застольным манерам, разинул рот и до отказа набил его основательной порцией. Но вот незадача — в тот самый момент, когда он, охваченный чувством животного наслаждения, которого давно не испытывал, ибо, пока шел по опустошенной Германии, как правило, свистел в кулак, принялся глотательными движениями проталкивать в глотку эту достойную Гаргантюа порцию, — в этот самый момент дверь разлетелась и в трактир вошел здоровенный мужичина. Обе его руки были измазаны кровью, в правой он держал меч, равным образом окровавленный, ноги его торчали в шведских сапогах с отворотами и со шпорами, а шляпа, там, где господа втыкают перья, была украшена только что отрубленной детской ручонкой. Мужичина повел по распивочной правым глазом — левый отсутствовал — и, углядев Франту, гаркнул:
— Ты чего тут?!
Франте следовало бы ответить чем-нибудь вроде: «Слышь, приятель, я такой же солдат, как ты, хотя в данное время без ангажемента, так что оставь меня в покое, а я не трону тебя, занимайся своим бизнесом и не мешай мне заниматься моим». Нет сомнения, что если б он сказал что-нибудь в этом духе, то имел бы успех и смог бы унести ноги, съежиться и выскользнуть как из рук шведов, так и из нашего повествования. Но так не случилось: Франта не мог выдавить из себя ни звука, рот его был забит, и вместо того чтоб заговорить, он только глотал да глотал, вытаращив от усилий глаза. А это разъярило шведа до крайности, ибо вид чужого жрущего солдата оскорбил его собственнический инстинкт. Ведь, в духе упомянутой абсолютной свободы, пьянящей шведа не хуже водки, весь Гернсбах со всеми потрохами, точнее, со всем тем, на что падал взор его единственного глаза, принадлежал нашим, и не было здесь ничего такого, чем он не имел бы права распорядиться по-своему. Значит, и миска с сыром, запах которого разносился по распивочной, принадлежала ему, и только от него, от его свободного решения зависело, как с ним поступить: выбросить в окно или размазать по полу, залепить сыром чью-нибудь рожу или другое какое место; при том, что товарищи готовили к ужину массу вкусных вещей, шведу и в голову не приходило, чтобы кто-нибудь из них разохотился на это вонючее червивое свинство; а то можно было опрокинуть миску кому- нибудь на голову или произвести с ней еще что-нибудь забавное. Поэтому, если какой-то чужой бродяга, какой-то паразит решил осуществить по отношению к сыру собственную волю и бесстыдно наслаждается им, то это преступление, взывающее к мести. И размахнулся швед своим окровавленным мечом, чтобы рассечь Франту надвое, да не тут-то было: Франта успел отскочить и шандарахнуть его по голове кувшином, полным вина, успел и саблю выхватить — и вот уже одним зловещим актером Великой войны стало меньше; кончилась его абсолютная свобода — словно свечку задули.
Но тут через двери и окна в трактир ввалились еще шведы, пьяные от свободы, а так как до того момента они не встретили в Гернсбахе сколько-нибудь стоящего сопротивления, то несчастье с их товарищем, сраженным каким-то чужаком, взбесило их до потери речи, так что они только завывали и, сжимая мечи, сабли, кинжалы — каждый вооружился чем попало, — бросились на Франту, пылая желанием показать ему, почем фунт лиха. Франта, проворный как обезьяна, без разбега вспрыгнул на стойку и пошел рубить врагов сверху, надеясь продержаться, пока не погаснет огонь в очаге, чтобы затем в темноте смыться; но увы, сыр, который он еще не успел проглотить, попал ему не в то горло, Франта поперхнулся, закашлялся, ну и кончено дело — нельзя же отбиваться саблей от неприятелей и одновременно кашлять, как простуженный ночной сторож. Шведы, задумав схватить его живьем, чтобы подвергнуть казни как можно более длительной и интересной, ухватили его за ноги, и не успел он опомниться, как был стащен со стойки и схвачен столькими парами рук, сколько солдат сумело к нему пробиться; в мгновение ока его скрутили собственным ремнем и вытащили, подобно боровку, беспомощно мечущемуся в мешке, на площадь перед корчмой.
Последовало краткое и бурное совещание — что да как с ним сделать, изжарить ли в печи, закопать в муравейник, а то подвесить за большие пальцы и разложить под ногами огонь. Тут чей-то взор упал на заостренные колья, прислоненные к стене дома, — хозяин корчмы собирался сколотить из них ограду для защиты от грызунов, — и родилась идея, тотчас принятая всеми:
— На кол его!
С Франты мигом стянули штаны, и солдаты, уже без смеха, ибо дело было серьезное, но по-прежнему совершенно счастливые, с сыгранностью, свидетельствующей о профессиональной опытности, прижали Франту к земле и, растянув ему ноги, приставили между ними один из кольев. Экзекуция привлекла тучу солдат, до тех пор озоровавших по деревне.
— Дураки, это не так делается! — орал Франта. — Лягушатники безмозглые! Пустите, я покажу вам, как надо сажать на кол! Продемонстрирую хотя бы вот на этом бородаче, то-то рты разинете, насадим как миленького, еще руки мне целовать будете! Увидите, как это делают в Турции, там на это мастера!
Но слова Франты никакого эффекта не произвели, что весьма понятно, потому что, объятый