теперь уже делать нечего, приходится применяться к свершившемуся, и они пристроились в конце к свите.
За время императорского объезда Иерусалима муэдзины аль-Аксы дважды призывали к молитве, католические священники шипели, втихомолку требовали прекратить святотатство, но их голоса до императора просто не доходили.
Однако, когда они попытались последовать за ним в Собор на Скале, он обернулся, взглянул с удивлением и негодованием:
– А вы куда?
Священники в испуге начали кланяться, один пролепетал:
– На… Храмовую гору… господин…
Император прорычал гневно и очень громко, как понял Тангейзер, намеренно, чтобы слышали и сарацины, столпившиеся в сторонке:
– Клянусь Богом, если хоть один из вас еще раз войдет сюда без разрешения, я выколю ему глаза!.. А теперь вон отсюда, папские лизоблюды!
Тевтонцы с грубым смехом проводили священников пинками. Сарацины смотрели удивленно, даже не переговаривались, чересчур пораженные тем, что видят.
Тангейзер думал смятенно, что самый успешный и бескровный крестовый поход совершил крестоносец, «креста на котором нет», но вот Манфред утверждает, что раз уж все жаждут крови, то это великое деяние пройдет незамеченным.
Более того, император намеревается вернуться в Европу и показать папе, кто хозяин на континенте, так что здесь постепенно все пойдет вразнос, и христианский мир со временем потеряет Святой Город, если не отыщется такой же мудрый правитель, как их господин…
В чем-то он прав, хотя Тангейзеру очень не хочется в такое верить, это же признаться, что и сам дурак, а также злобное животное, ощутившее разочарование, что вот эта Святая земля, за которую пролито столько крови, получена без боя и горы трупов с обеих сторон.
Как в поисках спасения, он протянул руку и коснулся кончиками пальцев лютни. Вот ей, единственной, мир лучше войны. Когда звенят мечи, не до песен.
А если и до песен, мелькнула мысль, то до самых простых, где больше крика, чем самой песни. А он простых больше не сочиняет…
Манфред сказал в кругу рыцарей, что весьма желательно, чтобы хотя бы несколько человек поселилось в самом Иерусалиме на какое-то время. Кто-то, возможно, предпочтет остаться здесь навсегда, как вот он уже и забыл, как там в родной Германии, здесь у него и земли, и владения, и дома со слугами, так что подумайте, решите, а мы, если нужно, поможем.
Тангейзер ответил первым:
– Я останусь!.. Мне здесь нравится.
Послышались голоса:
– И я!
– И мне!
– Я тоже…
– Сегодня же подыщу дом…
Манфред поворачивался, лицо светлело, наконец кивнул с самым довольным видом.
– Прекрасно. Думаю, хватит и добровольцев. Императора тревожить не придется. Но если что понадобится, обращайтесь сразу!
«Мне что-нибудь обязательно понадобится, – подумал Тангейзер. – Уж я-то придумаю, что мне понадобится, только бы еще побывать у императора».
Он поселился в большом доме, где с десяток квартир вдоль длинного коридора, на первом этаже неплохая харчевня, где ему сразу же понравилась и еда, достаточно причудливая, что удивило и обрадовало, и прекрасное вино, какое невозможно отыскать в Германии, а здесь оно на каждом шагу в лавках местных иудеев и христиан, им торговать вином Коран не запрещает.
Вино подавала тихая неприметная девушка, он расплатился и, прихватив еще и с собой вина и еды, поднялся в свою комнату. Когда он уселся на подоконник и принялся настраивать лютню, она тихохонько вошла, держа перед собой и сильно откинувшись назад, целый ворох простыней, одеял и подушек.
Она служила по дому, как он понял, совсем недавно, если даже не знала еще, что и где лежит в таком громадном жилище этих богатых людей. Тангейзер невольно залюбовался ею, когда она шлепала босыми ногами по прохладному полу и заходила к кровати то с одной стороны, то с другой, красиво размещая множество мелких подушечек, как это принято у сарацин.
Тангейзер не понимал, зачем столько подушек, когда достаточно одной большой, но не мешал ей, только рассматривал, как она готовит ложе, наклоняясь над ним и расправляя складки на покрывале.
Чистое бесхитростное лицо простолюдинки смотрится просто милым, но не более, такие же почти детские глаза, они показались ему почти прекрасными, но напомнил себе, что видел их сотни раз, почти у всех юных девушек, выросших в простоте крестьянской жизни, они прекрасны только чистотой юности.
– Как тебя зовут? – спросил он.
Она оглянулась в некотором испуге, но улыбнулась несколько просительно, ответила торопливо:
– Герда, господин.
– Что? – переспросил он. – Так ты не местная?
– Нет, господин.
Он сказал с удовольствием:
– Вот уж не думал, что встречу здесь соотечественницу!
Она ответила чуть смелее:
– Я все еще похожа? Мне кажется, я так почернела на этом ужасном солнце, что уже никак меня не отличить от местных сарацинок!
Он с удовольствием смотрел в ее светлые глаза с выгоревшими ресницами.
– Отличу.
Смотреть на нее, чуточку растерянную и сильно польщенную, что с нею разговаривает так мило и любезно знатный и красивый рыцарь, лестно и приятно. Это сразу как бы предполагает, что она в какой-то мере уже его, и не нужно долгой любовной игры, как со знатными дамами. Здесь нет капризов, а только ее восхищение, с каким она смотрит на него. Он сам попытался взглянуть со стороны и признал с самодовольством, что да, он статен и красив, высок, силен, с хорошим лицом, на котором ясно запечатлены черты мужественности и благородства.
– Ты здесь помогаешь отцу?
Она покачала головой, повернулась и посмотрела в окно.
– Нет.
– Мужу…
– Да, – ответила она. – Он здесь на подрядных работах с бригадой каменщиков. Если сумеем заработать, то и сами купим здесь дом.
Он удивился:
– Но здесь же сарацины!
Она пожала плечами.
– А какая разница? Они христиан не трогают. Это христиане истребляют даже тех, кто сидит дома, не воюет.
– Это было давно, – возразил он, – император Фридрих так не делает. Значит, помогаешь по дому здесь, пока у вас нет детей?
Она быстро кивнула.
– Да…
Он взял ее за руку.
– Пойдем, пообедаешь со мной. А то я уже проголодался, а одному за столом как-то скучновато.
Она посмотрела ему в глаза застенчиво и вместе с тем отважно.
– Спасибо, добрый господин.