— Уйти надо от людей, — убежденно зашептала она ему на ухо. — Никто не может принудить человека заботиться о своих ближних. Почитай Толстого. Ты меня лучше поймешь, прочитав его «Исповедь». Он жил среди светской клики и уже на вершине славы порвал со своей средой, чтобы сделаться простым крестьянином. Сам шил себе башмаки…
— Для чего же?
— Чтобы стать другим человеком. Для этого и я отказалась от людей, развращенных собственностью.
— Но и от других тоже?
— Нельзя сказать, чтобы тех, других украшала бедность. Если ты привык жить пристойно, соблюдая правила приличия, если смотришь с содроганием на того, кто орудует ножом вместо вилки, держись от него подальше!
Тем временем небо заволокло. Пошел снег. Все вокруг тонуло в мутной, белесой мгле.
— Сделаться другим человеком — звучит хорошо. Но что ты имеешь в виду? Какой ты хочешь стать?
— Я хочу ограничить себя самым необходимым, — сказала она, снова роняя голову на его плечо. — Хочу не знать желаний, быть отзывчивой к чужому горю, свободной от чванства и спеси, равнодушной к дарам культуры и цивилизации. Хочу с презрением смотреть на собственность. Хочу трудиться и все, что мне нужно, добывать трудами своих рук. И ждать, терпеливо, спокойно ждать.
— Ждать? Но чего же?
Она закрыла глаза. Слова ее падали размеренно и однозвучно.
— Жизнь быстро проходит. Мы видим лишь неудержимое мелькание картин. На смену долгих ночей и коротких дней приходят долгие дни и короткие ночи, и годы сменяются, однажды, десятки раз, так все повторяется вновь и вновь. Из-за гор задувает ветер, нагоняя тучи и снег, и льется теплый фён, принося с собой запах отавы. Альпийский колокольчик, чуть выглянув из земли, мгновенно расцветает, блекнет и опадает. Но так же и люди — или, как это говорится, жалкий род людской, — они исчезают, низвергаются в бездну, как воды, которые швыряет с утеса на утес. Глухарь токует год за годом и ничего не знает о времени, как и мы ничего о нем не знаем. Жизнь длится лишь мгновение: за человеческий век сменяется двести поколений мышей. Но и за двести людских поколений звезда не успевает пройти и градуса своего сферического пути в пространстве. Не успели наши глаза открыться и увидеть свет, как они смыкаются навсегда. Так приходит конец. — И после короткого молчания: — Вот чего я буду ждать в моей пустыне за семью горами.
8
Едва сани спустились на равнину, как туман, темень и метель скрыли из виду горы. Хольт увидел огни Фрейбурга. Это было словно пробуждение от долгого сна. Горы Шварцвальда, сказочный зимний лес, ели в снежном уборе, застывшие каскадами горные водопады, сверкающая изморозь, и одинокий дом, дни, недели, проведенные на пустынном берегу озера, — то был сон, от которого он проснулся.
Фрейбург был действительностью. Город жил. На улицах лежал свежевыпавший снег. По тротуарам сновали пешеходы. И снова Хольт столкнулся с тем противоречием, которое страшило и подавляло его: наспех возведенные отели с роскошными ресторанами, хромированная сталь автомобилей, поджидающих на стоянках своих хозяев-оккупантов, и — разрушенный до основания Старый город с единственным уцелевшим зданием кафедрального собора. Платки и ватники переселенцев — и на этом фоне шинели французских офицеров и шубки их дам.
Хольт с жадностью впитывал эти впечатления. Он надолго выбыл из мира живых, а земля между тем не переставала вертеться. Этой ночью, когда на город обрушился снежный буран, он стоял у окна в холодной, голой комнате приютившей их монастырской гостиницы и сквозь кружащий снег смотрел на залитый огнями фасад большого отеля.
Наутро крестьянин вернулся к себе в горы. Хольт и Ута разыскали контору фрейбургского адвоката, где была назначена встреча. В пустых комнатах стояла ледяная стужа. Печи были давно не топлены, и одинокая секретарша, укутанная с головой в платки и пледы, стучала негнущимися от холода пальцами по клавишам машинки. Ута и Хольт ждали в маленькой комнатушке. Ута вполголоса, взволнованно рассказывала Хольту о своем отце и о докторе Гомулке; ее лицо, выглядывавшее из высоко поднятого воротника шубы, побледнело и осунулось от бессонной ночи.
Но вот и доктор Гомулка. Он мало изменился. Седые волосы еще больше поредели, годы наложили свою печать на его лицо, но он по-прежнему напоминал сына и по-прежнему говорил педантически правильным языком, напирая на отдельные слова.
— Счастлив вас видеть, фрейлейн Барним, — приветствовал он Уту. А потом долго тискал обеими руками руку Хольта, не в силах совладать с радостью и волнением. — Мой милый Вернер Хольт! — восклицал он, не выпуская его руку из своих. — Вы не представляете, как обрадовало меня известие, что я вас здесь увижу. Я, правда, уже знал, что вы несколько поспешно расстались с отцом… «Abiit, excessit, evasit, erupit»,[19] как сказано у Цицерона…
— От кого вы узнали, что я ушел от отца? — оторопело спросил Хольт.
— От Гундель.
Имя Гундель оглушило Хольта. Он отвел глаза и, избегая взгляда Уты, уставился на стену, где висел большой отрывной календарь.
— Мы получили письмецо от Гундель, — продолжал адвокат. — Ведь она в свое время только потому оставила наш дом, что надеялась дождаться вас у вашего отца. Она и сейчас не теряет надежды на ваше возвращение. Но об этом после. Мне не терпится сказать вам, как я счастлив, что вижу вас целым и невредимым! Мы с женой смотрим на вас, как на близкого друга. То, что вы сделали для Зеппа и для нас, рискуя жизнью… Поистине, говоря словами Энния, «amicus certus in re incerta cernitur».[20]
Отдав дань чувствам, адвокат снова обратился к Уте. Он вынул из внутреннего кармана какие-то бумаги и, прислонясь к письменному столу, развернул листок почтового формата.
— Итак, чтобы ввести вас in medias res,[21] мы осведомили французские военные власти о вашем предстоящем посещении.
Хольт по-прежнему смотрел на календарь. Восемнадцатое февраля. Доктор Гомулка тем временем сложил письмо.
— Таким образом, нас можно поздравить с кое-какими успехами.
— Поживем — увидим! — отозвался голос с порога.
То был второй адвокат, доктор Гейнрихс, высокий худой мужчина в помятом костюме из искусственной шерсти. На его обвислом восковом лице застыло выражение разъедающего скепсиса. Под холодными глазами свисали отечные мешки, щеки обвисли унылыми складками, да и все в этом лице казалось безнадежно опущенным, будь то уголки рта или нижняя губа. Лицо это было воплощенным скепсисом.
Он остановился в дверях и, понурив плечи и глубоко, чуть ли не по локоть, засунув руки в карманы, прислонился к косяку.
— Нам, к сожалению, похвастать нечем, — продолжал он. — Ни о каком успехе не может быть и речи. Прокуратура ссылается на то, что наше дело может создать прецедент. Там высказывают опасение, как бы наши криминалисты, ссылаясь на параграфы 52 и 54 уголовного кодекса, раз навсегда не пресекли возможность подобных разбирательств… Вы меня понимаете? — И он устремил на посетителей холодный, безнадежный взгляд.
— То есть как бы не пресекли, ссылаясь на тогдашние обстоятельства, — пояснил доктор Гомулка. — Оправдать преступников это не может, но некоторым образом ставит под сомнение возможность привлечь их к судебной ответственности.
Хольт словно издалека слышал мерно журчащую речь адвоката. Он все еще не отрываясь смотрел на календарь: непостижимо — столько недель провести в глуши, какая бессмысленная потеря времени! Он