его замолчать, и обещание его превратилось в завещание. Девятая доля Компании принадлежала Ламприерам, и они, один за другим, рано или поздно пытались вернуть ее себе, даже отец Джона Ламприера, даже он сам, Джон Ламприер. И одного за другим их постигала судьба Франсуа. Надежда не умирала, и наследники девятой части один за другим гибли в погоне за своей долей. Было ли это последней тайной? Было ли это истинной причиной войны между вкладчиками и родом Ламприеров? Но нет, этого было недостаточно. Ни для его отца, ни для деда, ни для прадеда. Этого было недостаточно и для Франсуа. Он вспоминал врезавшуюся ему в память запись де Вира:
«Я спросил его, оплакал ли он уже своих товарищей-купцов, ибо уже несколько месяцев миновало с той последней резни, и он ответил „нет“, ибо они до сих пор были живы, но даже если бы они сгорели заживо вместе с остальными, он все равно ответил бы „нет“, ибо он испытывал к ним такое же отвращение, как к птицам, пожирающим своих птенцов, и даже большее. И все это было сказано в великом гневе и напоминало речи безумца…»
Что-то произошло во время осады. Ветер усилился, и страницы четвертого памфлета на столе стали переворачиваться, открывая последние статьи словаря Азиатика.
«Для буквы '
Наставники, гадкие птицы, пожирающие потомство, короли, избивающие свой народ. Компания, богатеющая год за годом. Луна засияла еще ярче, словно всосав опаляющий жар солнечных лучей, но ее холодные лучи леденили душу, падая на гневные строки Азиатика. Для Франсуа девятой доли было бы недостаточно.
«Я думаю, он хочет нанести вред своим бывшим товарищам, тем восьмерым купцам, но сказал он лишь о том, чтобы пометить их бумаги, или о каких-то помеченных бумагах, со своим странным акцентом, и подмигнул. Я сохранил спокойствие, и мы заговорили о других вещах…»
«У евреев есть один праздник — Йом Кипур, и это для буквы '
Когда луч пронзил бумагу, Ламприер обнаружил, что страницы четвертого памфлета и были теми «помеченными бумагами», которые так озадачили Томаса де Вира. Он поднял страницы к свету и перелистал их одну за другой. На каждой стоял водяной знак — неровный полумесяц.
— Деньги тут были ни при чем, — произнес он, обращаясь отчасти к себе, отчасти к Септимусу.
Ламприер разглядывал водяной знак. Символ, представший его глазам, раскрывал Ламприеру свою тайну. Он уже знал этот символ, уже видел его по крайней мере дважды: изображенным в крупном плане на плотной бумаге как маленький тайный символ. Если отвлечься от деталей, этот знак повторял очертания залива…
— Септимус, — сказал Ламприер, — в моем сундуке лежит перстень, а рядом с сундуком — большая папка. Не мог бы ты…
Он услышал шаги Септимуса у себя за спиной. Когда перстень Франсуа оказался у него в руке, он поднес его к бумаге и увидел, что шероховатая буква «С» на печатке в точности повторяет форму водяного знака на страницах памфлета Азиатика. «Великий гнев» Франсуа и ярость Азиатика оказались одним и тем же чувством, Франсуа и Азиатик были одним лицом. Ненависть обоих была направлена к одной и той же цели. Септимус стоял рядом с ним и переворачивал плотные листы в большой папке. Здесь были планы гаваней западного побережья Франции: Гавр, Шербур, Брест, Лорьян, Нант, — все это заказал его отец, собрал Эбенезер Гардиан и принес домой сам Ламприер.
— Вот, — Ламприер остановил его руку, — вот этот знак.
Снова появился тот же круг, на сей раз больших размеров. Это были очертания гавани, круг, разорванный в месте входа в порт. Прочитав легенду карты, Ламприер понял истинное значение водяного знака на страницах четвертого памфлета. Вот каким разоблачением Франсуа угрожал вкладчикам! Не оскорбления в адрес «Мистера Ост-Индской компании», не алфавит ненависти, но этот знак, посланный вкладчикам, — вот где крылась настоящая угроза. Франсуа грозил раскрыть преступление, совершенное бывшими партнерами и вызвавшее его безумную ярость. Его угроза напугала их до такой степени, что они убили и Франсуа и убивали всех Ламприеров, которые близко подходили к тайне. Все три образа — кольцо, водяной знак и карта гавани — слились теперь воедино. Корни старинной ненависти следовало искать в городе, карта которого лежала перед ним.
— Мне понятно, — пробормотал он про себя. Септимус отступил от него на шаг.
— Здесь, — указал Ламприер на карту. — Все началось здесь, в…
Он не успел договорить. Быстрый и точный удар, нанесенный сзади, отключил его сознание. Септимус осторожно опустил обмякшее тело на пол.
— Да, — прошептал он прямо в ухо потерявшему сознание Ламприеру. — Все началось в Рошели.
Рошель
Антициклон, двигавшийся с Азорских островов на восток, к Португалии, тринадцатого июля на рассвете повернул на север. Уравнивая давление атмосферы, новые ветры прокладывали себе дорогу с моря в глубь континента, на север и на восток. Струясь воздушными потоками в высоте, над плоскими равнинами и грядами гор, антициклон достиг Дуная, когда солнечные лучи коснулись его вод, а берега еще прятались в ночных тенях. Солнце поднялось, и сердце антициклона сжалось и окрепло, и ветры подули сильнее. Застывшая над Центральной Европой атмосфера всколыхнулась в ответном движении, порождая новые вихри, которые тоже порождали другие, поменьше. Движение все повторялось и усложнялось, в нем участвовало все больше крупных, и мелких, и совсем маленьких завихрений, вращавшихся по часовой стрелке и против, и границы каждого нового вихря становились все более неопределенными, разветвляясь новыми потоками и усложняя движение. Круговые течения все смещались к северу и востоку, постепенно передвигаясь всей массой. Слабые отголоски мощных движений, происходивших в высоте, шелестели листвой в верхушках деревьев на пути от Золотого Рога до заливов Голландии. Мистраль, сирокко, трамонтана, разные фены и другие местные ветры, встречая мощное дыхание антициклона, дробились, сплетались с попутными и поперечными струями, меняли свое направление, и все это складывалось в непрерывно двигавшуюся и изменяющуюся систему, сложность которой не могли бы постичь самые совершенные инструменты, изобретенные самым изощренным умом смертного человека. Далеко-далеко вверх уходил бездонный колодец, вобравший в себя все тайны земли и воды. Каждый легкий ветерок, пробегавший по крохотным лезвиям трав, игравший с пылинками, уносил их секреты в бесконечные воздушные пространства. И если бы существовал на свете прибор, способный зарегистрировать все влияния этой системы, от мельчайшей пылинки до гигантского вихря, то размеры его превзошли бы весь массив Европейского континента. Стрелки его уже вращались, дверцы были широко распахнуты, схемы и проводки мурлыкали мелодию, настолько запутанную и сложную, что она, казалось, вся звучала на одной ноте. Но только для идеального наблюдателя, для единственного полномочного надсмотрщика за этой системой.
Император Иосиф смотрел с балкона, как прачки в саду развешивают его постельное белье. Большие белые простыни хлопали на ветру; каждую простыню тщательно отстирывали до тех пор, пока не исчезли следы, оставленные императором ночью. Иосиф угрюмо размышлял о крымских татарах: в последних донесениях говорилось, что они, вооружившись русскими мушкетами, засели в нескольких стратегически несущественных горных крепостях, решив, что это лучше, чем голодать в Банате за компанию с регулярными войсками императора. Возможно, они были правы. Возможно, правы были турки, или граф Ивальд фон Герцберг, или интернунций, который, как вспомнил император, несколько месяцев назад советовал прекратить войну.
Теперь интернунций пропал без следа. Высокая Порта заявила, что посланника захватил австрийский капер в море близ Сицилии, где его и держат теперь ради выкупа. И это произошло всего лишь неделю спустя после нашумевшей казни сержанта Виттига, виновного в «карлштадтской резне», — казни, которая должна была бы стать знаком примирения. И вот теперь императору доносили, что его драгуны под турецкими обстрелами кричат: «За Виттига и Австрию!» — а среди передовых отрядов ходят стишки про императора Иосифа и русскую императрицу. По ночам Иосиф оправдывал их насмешки, представая перед Екатериной в своей жалкой наготе, тогда как она возвышалась над ним в сапогах и шпорах и препарировала