были плотно задернуты. Было темно. И очень тихо. На столе стояла большая деревянная рамка. В нее были вставлены те немногие осколки зеркала, которые Кингсли уже собрал: они словно ждали своих отсутствующих соседей. И голос Кингсли из сумрака. Голос, который шептал о любви. К тому, что заключает в себе это зеркало. Тайна. Обещание чуда.
Хендерсон не знает всей правды. И Павлин тоже не знает. На самом деле. А девочка знает и того меньше. Я кое-что им рассказала — надеюсь, достаточно, чтобы им не захотелось знать больше. Я бы и не смогла рассказать им больше, потому что я тоже не знаю всей правды.
Осколки стекла, нитрат серебра, отражения, которые видно отчасти, если смотреть под определенным углом. Разбитое зеркало. Украденные фрагменты, разделенные, проданные, перепроданные, ставшие причиной раздоров, потерянные, обретенные, снова потерянные, теперь разбросанные по всей стране. Сто осколков, как называет их Кингсли, и у каждого — разные свойства. Он объяснил мне, что это можно представить как магическое заклинание, расчлененное на отдельные составляющие. Крошечные сокровища, с которыми никто не захочет расстаться по собственной воле, пусть даже они заражают тебя печалью. Печалью, что родилась в то мгновение, когда зеркало раскололось. Кингсли говорил о зеркале так, будто оно живое, и чувствует боль, и его можно ранить, его уже ранили. А теперь его надо спасти, исцелить. Кингсли расскажет мне, где искать недостающие части, и мне надо просто найти их, забрать и вернуть в этот дом, в эту комнату, в эту простую деревянную рамку, где сейчас переливаются тени, подкрашенные фиолетовым.
Это будет моя работа, мой след, мое существо. Моя единственная цель в жизни в эти последние месяцы. Но я до сих пор не могу понять, верю я Кингсли или нет. Даже после всего, что было. В тот день, в самом конце, тихо-тихо, едва различимым шепотом, он рассказал мне о том, что будет — что должно быть, — когда он соберет вместе все сто осколков. Волшебство. Единственное волшебство, как он это назвал. Волшебство воплотившейся грезы.
Когда исчезают границы…
Мы съехали на обочину. Остановились под неудобным углом, в опасной близости от потока машин, но нам было уже все равно. Павлин сидел на траве, обхватив голову руками. Мы с Тапело стояли, прислонившись к машине, и смотрели на него, не зная, что делать. Хендерсон нервно расхаживала взад- вперед, что-то бурчала себе под нос. А потом подошла к Павлину.
— Ты, блин, мудак. Что с тобой?
— Ничего. Просто устал.
— Устал?! Да ты нас едва не убил.
— Но не убил же, — сказала Тапело. — Все с нами нормально.
— А тебе, собственно, что за дело?
— Что мне за дело? Я еду с вами в одной машине. Я тоже едва не убилась, но ведь не убилась же. Все обошлось. Все хорошо.
Хендерсон отвернулась от нее.
— Павлин, — сказала она.
— Что?
— Может, примешь «Просвет»?
— Нет.
— Нет?
— Еще рано.
Он зачем-то достал из-за пояса пистолет, и теперь он висел у него на пальце.
— Ладно, — сказала Хендерсон. — Как хочешь.
Павлин промолчал.
Хендерсон оглядела дорогу, поток машин, и в ее глазах отразился весь долгий путь, который нам еще предстояло проделать. А потом она повернулась ко мне, и я увидела эту даль в ее взгляде.
— Ладно, уговорили, — сказала она. — Пусть девчонка садится за руль.
Дорога изгибалась по дну узкой долины, где с двух сторон были холмы, а на вершинах холмов стояли радиоантенны — трещали помехами, искрили синим светом. Павлин крутил ручку настройки, пытаясь поймать хоть какую-то станцию. Сигнал проходил, но искаженный. Звук, заглушённый помехами. Едва различимый шепот в эфире. Мы ехали сквозь синие искры; сквозь мгновения, треск, свист и шепот. Сквозь россыпь рассеянной информации, обрывки песен, молитв, колыбельных, человеческий голос, плач. А потом, в самом конце диапазона, Павлин нашел станцию с четким и чистым сигналом.
— Ага, нормально, — сказала Тапело. — «Радио Просвет».
Это была сложная математическая фигура, превращенная в подобие мелодии. Формы радиоволн. Тихая, медленная пульсация по всему спектру.
— Да ну его на фиг, — сказал Павлин.
— Нет. Оставь.
— Лучше поищи музыку, — сказала Хендерсон. — Что-нибудь громкое и убойное.
— Где я тебе поищу? — отозвался Павлин. — Ничего не работает.
— Это и есть музыка, — сказала Тапело.
— Поставь кассету. Моих «Blood Bucket'ов».
— «Blood Bucket»? Это не музыка.
— Твои «Blood Bucket'ы» сломались.
— Как сломались? Когда? Кто их сломал?
— Ты же сама и сломала, Бев. Еще в Манчестере. Когда наступила на кассету.
— Блин. Что, правда?
— А я тебе не говорил, что умею играть на пианино?
— Павлин, умолкни, — сказала Хендерсон.
— «Радио Просвет» — это музыка, — сказала Тапело.
Да, наверное, да. В них была своеобразная красота, в этих официальных правительственных тест- сигналах. Строгое изящество четкого кода, тайна: гипнотическая, убаюкивающая.
— Компьютеры блядские, — сказал Павлин. — Уж не знаю, чего они там пытаются разыскать.
— Останови машину, — сказала Хендерсон. — Я хочу писать.
— Потерпи.
— А я хочу есть, — сказала Тапело.
Девочка с радостью села за руль и без труда нашла нужный съезд. Мы поехали прочь от Лондона.
На побережье.
Машины на шоссе были, но в основном встречные. Дорога на юг была практически пустой. Павлин сыпал остротами и отпускал совершенно безумные замечания.
— Теперь нас уже ничто не остановит, — сказал он.
Иногда он начинал что-то петь, по строчке из разных песен, и часто оборачивался назад, к Хендерсон, и улыбался ей во весь рот. Я не знаю, что произошло, но все изменилось, когда девочка села за руль. Все пошло гладко: дорога свободная, ехать легко.
— У меня тоже когда-то был комп, — сказала Хендерсон.
— И что с ним стало?
— Я его выбросила. С моста. Добила из сострадания.
Тапело начала объяснять насчет «Радио Просвет»:
— Они просто транслируют тестовые передачи, измеряют ответный сигнал. Пытаются отыскать упорядоченные элементы в этом хаосе. Найти некий смысл, некую систему. Вот такая задумка.
— Дурацкая, на мой взгляд, — сказал Павлин.
— А по-моему, хорошая, — сказала Тапело.
— И что, получается? — спросила я.
— Что?
— Ну, систему нашли? Или смысл?