— Да, маэстро.
— Тогда скажи мне, что ты узнал нового.
— Что во мне есть неизведанная сила.
— Отлично.
Второй раз в жизни я ощутил потребность помолиться. Поднял голову, поскольку все так поступали, и попросил: «Пожалуйста, позволь мне вырасти».
Глава XVIII
Книга Борджа
Как-то утром в дверь для слуг плавно вплыл мажордом в бирюзовой мантии, из-под которой выглядывали затянутые в шелк щиколотки, и, поджав губы, направился к столу старшего повара. Блистательный, пахнущий сиренью мужчина поспешно передал приказ и при этом, страдая от жары на кухне, непрестанно обмахивался веером и прикладывал к шее кружевной платок.
— Дожа пригласили в Рим. Вы должны его сопровождать и, кроме того, приготовить для его святейшества соус, дающий забвение.
— Большая честь для меня. — Синьор Ферреро отвесил изысканный поклон — на мой взгляд, даже слишком изысканный. — Мне потребуется для помощи ученик.
Мажордом махнул вялой рукой и пропел:
— Поступайте, как вам угодно. — И, изящно повернувшись на каблуках своих расшитых бисером туфель, горделиво, мелкими шажками, пошел к двери для слуг.
— Маэстро! — Я замер с мокрым полотенцем в руках, с которого капало мне на ноги. — Вы хотите взять меня в Рим?
Старший повар подозвал меня к себе.
— Можешь не сомневаться, у папы имеются иные, кроме соуса, причины, чтобы пригласить к своему столу дожа. — Он постучал себе пальцем по носу.
— Но, маэстро, готовить для папы — все равно честь.
Синьор Ферреро улыбнулся.
— Пора начинать твое образование, Лучано. Тебе нужно познакомиться с Римом.
Весь тот день я присматривался, не осталось ли на тарелках еды. Все тщательно собирал, не пропустил ни одной кости, на которой сохранилось хоть немного мяса. Набрал целую гору хлебных крошек и не забыл ни одном корки сыра. Все вместе это казалось кучей мусора, и я добавил туда несколько реп и морковок — недорогих и имевшихся у нас в изобилии. Я не знал, сколько времени мы пробудем в Риме, и хотел собрать для Марко и Доминго побольше еды.
А когда выносил свертки на улицу, столкнулся с Марко. Его глаза вспыхнули при виде висевшего у меня на плече набитого едой мешка.
— Что там? — Он схватил куль, заглянул внутрь, и лицо его потухло. — Одни кости.
— Еще несколько реп и сыр. Отдай немного Доминго и скажи, что я говорю ему «чао».
— Ну и пир! Если ты намерен просить прощения за то, что тебя поймали и ты ничего не сумел взять из того шкафа, то не стоит трудиться. Не могу взять в толк, как это ты оплошал — всегда ведь был хорошим вором. А если действительно хочешь извиниться, то попробуй еще раз.
— Я ни за что не извиняюсь и не намерен снова пробовать. Я еду в Рим и не знаю на сколько. — Я указал на сверток. — Но этого вам должно хватить.
Глаза Марко сузились.
— Зачем в Рим?
— Старший повар должен готовить для папы.
Мой товарищ фыркнул.
— А ты-то ему для чего нужен?
— Я его ученик.
— Ах вот что! — Марко сунул мешок под мышку. — Не сомневаюсь, ты отлично отъешься в Риме. — Он повернулся, собираясь уходить. — Я беру свои кости и не смею тебе мешать.
— Марко, зачем ты так?
— Как? Как голодный человек?
— Марко…
— Счастливого пути, Лучано.
Он махнул рукой и исчез.
Великие города Италии — словно разные цветы в одном саду. Венеция — пышное кружево алых с коричневой каймой лепестков азалии — своеобразное торжество разложения. Мраморные дворцы сантиметр за сантиметром уходят под воду, каждую зиму море заливает улицы Венеции по щиколотку, и горожане предаются в этом водяном царстве веселью и прелюбодеянию. Бахус глумится над костлявой с косой, и музыканты, не помня себя, бешено играют на площади Сан-Марко, пока костлявая шлюха облизывает похотливым языком накрашенные губы.
После Венеции я считал, что представляю себе распущенность, но оказался не готов к двуликому, золотисто-рыжему изобилию Рима, этой венериной мухоловке[35] с ее экзотической красотой и пристрастием к плоти. Рим был старше Венеции, имел за плечами столетия и успел довести до совершенства искусство лживости. В то время как остальная Италия напевала народные мотивы, в Риме гремели древние гимны, мизерно восхваляющие мораль. Непререкаемый образ святого города скрывал борьбу за власть не на жизнь, а на смерть, идущую на фоне его золоченых куполов и расшитых одежд. Если Венеция — потаскуха, то Рим — убийца.
С тех пор меня не покидает убеждение, что иллюзию безгрешности Рима создает сирокко, дующий две трети дней в году. Соленый южный ветер нагоняет на небо низкие серые облака. От него во всех укромных уголках расцветает плесень, на каменных стенах проступают лепрозные пятна сырости, а люди чувствуют себя так, словно их носы и головы набиты хлопком, и за запахом фимиама не ощущают вони разложения.
Запахи способны пробуждать воспоминания, и с их помощью я могу описать разницу между римской кухней и нашей. В Венеции старший повар Ферреро подвешивал травы сушиться к стропилам, и они наполняли воздух воспоминаниями о саде, а ветерок с моря разносил по помещениям аппетитные ароматы.
В Риме кухня находилась под землей, и свежий воздух не мог развеять скапливающиеся запахи. Вместо трав старший повар Борджа подвешивал к потолку подернутые патиной плесени испанские окорока, а в углу в клетке сидел мрачный леопард и грыз кусок сырого мяса. По его низкому, леденящему рыку и безжизненным желтым глазам никто бы не заподозрил, что некогда это животное было деятельным, энергичным созданием. Его метания по клетке удручали и напоминали о моей клаустрофобии. Но Борджа привык тешить свою страсть к диким животным, и присутствие леопарда на этой пресыщенной кухне никого не удивляло. От затхлого мяса и зверя в неволе несло дикостью и мертвечиной.
В Риме все, даже еда, отличалось немыслимой в других местах неумеренностью. На второй день нашего пребывания в Вечном городе я сопровождал старшего повара на рынок. И разинул рот, словно деревенщина, при виде скелета лебедя, обмазанного утиным и гусиным паштетом, украшенного перепелиными перьями и посаженного на страусиные яйца — пять птиц убили и испортили, чтобы устроить витрину. Я удивлялся, глядя на бледную голову теленка в заливном с гвоздикой во рту — один голубой глаз смотрел на проходящих, другой был закрыт, словно кривлялась и подмигивала сама смерть. Тонкие как бумага ломтики сыро-вяленой ветчины прошутто цвета поблекшей крови окаймляли бежевые дольки дыни. За другим прилавком торговец горделиво возвышался над горой трюфелей — большие, как яблоки, и черные, словно грех, эти бородавчатые комки с мускусным плотским запахом были выкопаны свиньями из суглинистой почвы провинции Перигё. Потом ахнул при виде фантастического зрелища: свежего мяса зебры, кровавые ломти которого были разложены на расстеленной полосатой шкуре животного и казались