— И давно в засаде сидишь? — полюбопытствовал он.
— Эх! — вздохнул Кавалеру. — Часа два тебя дожидаюсь.
— Вот репей! Сказано же, попусту просишь…
— Сава, Савушка, — заныл Кавалеру, — ну войди и ты в мое положение. Мне тоже план давать надо. Пойдем ко мне, посидим, выпьем цуйки, поспорим да помиримся.
— Я цуйки не пью. От одной стопки враз засыпаю.
— Ну, ты ври, да не завирайся, — протянул Кавалеру, — Я тебя не первый день знаю…
— Уйми свой язык брехливый! — рассердился Сава, — Сказано, не будет на ярмарке заготовок — ни птицы домашней, ни другого чего, — и точка! Привет! Ни пуха ни пера! — добавил он и пошел по тропке к выгону.
Жан Кавалеру остался стоять на берегу, под обрывом, бормоча вслед Саве всяческие угрозы, похожие больше на жалобы и причитания.
— Ихнее величество не желают пуха. Ихнее величество желают, чтоб на ярмарке одни сладкие кунжутные лепешки были! Ну погоди, придет время, наплачешься ты с помидорами. Прибежишь, в ножки поклонишься — пристрой, мол, Жан Кавалеру, а то у меня томат по грядкам течет. И пусть сгнию тогда вместе с твоими помидорами, если хоть пальцем пошевельну!..
Но Сава Пелин не слыхал этих страшных угроз. Шел себе полем по белой тропке, мягкой и теплой, как растянутая для просушки овечья шкура. Стадо коров спустилось на водопой к Дунаю, над выгоном повисла пыль, а когда улеглась на жухлую траву, справа завиднелись пестрые ярмарочные палатки и зеленые навесы, увитые цветущей виноградной лозой, под которыми завтра будет жариться на вертелах мясо, а за ними — шатер карусели, где еще трудились, забивая последние гвозди, столяры. Эту карусель обнаружили в одном из помещичьих сараев, и теперь, дерезенской ребятне на радость, она завертится на веселом празднике и по кругу резво побегут бок о бок пухлые лошадки, туго набитые опилками и морской травой, выгнув крутые шеи, подметая землю гривами из мочала, сверкая желтыми подковами. Жаль только, что вместо ярко-красны к седел, какими щеголяют три скакуна, всем остальным положили на спину серые мешки с мякиной, да что поделаешь — пропали красные седла.
Сава подошел к рабочим. Потихоньку вращаясь, поскрипывал дощатый круг.
— День добрый, ребята! Идут дела? — обратился он к мастеру.
Мастер — здоровенный толстяк, пудов этак в десять весом, — чудом держась на верхушке лестницы, проверял, прочно ли закреплен металлический каркас.
— Поработали вы, однако, на славу! — одобрил Сава.
— А ты как думал? — отозвался мастер. — Как черти рогатые упирались. Пора и по стаканчику пропустить. Кости ноют, натрудились — смазки требуют, отказать грех!.. Собирай струмент! — крикнул он своей бригаде. — Позабудете чего, голову оторву!
С лукавой улыбкой он поманил Саву поближе, наклонился и спросил:
— Председатель-то скоро учебу кончит ай нет?
Скоро. Месяца через три.
— Значит, ты у нас пока командиром? — И, перегнувшись чуть ли не пополам, спросил шепотом: — Сава, а Сава, правду люди говорят, будто у вас в дому скоро свадьба? — И добавил, хитро прищурившись: — Ведь завтра девки будут в русалок играть.
По старинному обычаю, в праздник Ивана Купалы девушки, изображая русалок, водят хороводы, и если их царица, разубранная в белое, как невеста, схватит и закружит какого-нибудь парня в пляске, он должен стать ей мужем.
— Я по осени женюсь, — ответил Сава. — Завтра Тинка, дочка Иона Думинике, будет русалкой, им с Нику Бочоаке и свадьбу играть. А я себе положил осени дождаться.
— Ты-то тут при чем? — удивился мастер. — Я о старике толкую, о бате твоем. Батя твой посватался к Бурке. Оно и понятно: мужику бобылем при рисовом поле жить — тоска смертная, вот он и решил Бурку взять. А она, голова садовая, задумала и дом перетаскивать. Большие это убытки— дом по бревнышку разбирать да заново ставить. Половина добра задарма пропадет. Она баба умная, не всякий мужик с ней потягается. А тут сдурела. Да отец твой пятым будет, который к ней в постель уляжется. И, попомни мое слово, ненадолго, наподдаст она ему под зад коленом, уползет он от нее на карачках…
Под эти рассуждения мастер слез с лестницы и взял ее на плечо. Остальные сложили в корзину инструменты. Распрощались. Мастера направились к корчме, а Сава заторопился домой.
Голова у него шла кругом. Чушь какая-то, думал он. Вчера еще отец приставал: женись да женись, а сегодня дорогу заступает? Черт меня дери, если я хоть что-то тут понимаю. Саву разобрал смех: его батька — и жених! В шестьдесят годков наденет венец на лысину и пойдет с попом за ручку прыгать…
Да нет, конечно, чушь собачья. Захотелось мастеру пошутить— и пошутил. А почему бы и не шутить, когда работа кончена. Ох и мастер, ох черта кусок, экой забористой шуткой дело кончил!
На краю выгона Сава вспомнил, что сегодня канун Ивана Купалы и парни с девками рвут сегодня чертополох: под Брэилой верят, будто чертополох приносит счастье, и, очистив от колючек, закидывают на крышу, приговаривая по древнему обычаю:
На зорюшке, на заре Пастух кликнет на дворе. Как раскроется цветок, Даст мне счастья лепесток.
И цветок раскрывается: добегает сок до верхушки стебля, омывает его свежая ночная роса — и расцветает цветок.
Сорвал чертополох и Сава, вошел к себе в палисад, что аккурат возле выгона, и зашвырнул цветок на крышу, а потом отправился на кухню. Отец уже поужинал и сидел на пороге, привалившись спиной к косяку, задрав ноги на чурбак с ведром воды, курил. Фетровая шляпа, пропотевшая и блестящая, словно ее намылили, надвинута была чуть ли не на нос, загораживая глаза от яркого света лампочки, что болталась прямо над его головой. Рубаха у него на спине задралась, съехала с плеча и обнажила костлявую грудь, всю как будто иглой расковыренную. Да так оно и было: кабриолет господина брэильского префекта с двумя жеребцами в упряжке так заворожил Флорю Пелина, тогда еще мальчика на побегушках в зеленной лавке, что в один прекрасный день, пока господин префект изволил обедать в ресторане, Флоря вспрыгнул на козлы, хлестнул коней и помчался дивить народ в родное село. Недаром мечтал он быть кучером. И домечтался. Префект приказал привязать его к столбу возле кузницы и колоть раскаленной иглой от шеи и до пупа — для науки…
— Вечер добрый, батя, — поздоровался Сава.
— Добрый, — отозвался старик, не шевельнувшись.
— Ноги-то подвинь маленько, дай на кухню пройти, ты б еще улицу жердями своими перегородил…
— Ну и перегородил бы, — обиженным фальцетом заговорил старик, — кости все одно при мне бы остались — телеги-то все в Штибее: щебенку для новой дороги возят. Да. Вот оно как… А ты мог бы и повежливее с родным отцом разговаривать.
Сава насторожился: что-то с моим стариком делается, не иначе повода для ссоры ищет.
— Слышь, — сказал Сава миролюбиво, — люди на селе болтают, будто жениться ты надумал.
— Болтают? — заносчиво переспросил старик. — Экий народ! Я страданий принял не хуже Христа- спасителя, а и меня оговорили!
— Так их растак, — добродушно ругнулся Сава, — набрехали с три короба.
— Почему набрехали? — вскинулся старик. — Правду сказали. Я на Бурке женюсь. Сколько разов тебе говорил: веди Танцу в дом! — закричал он. — Да тебе хоть кол на голове теши! А раз не привел, стало быть, она тебе не по нраву. В этом все и дело. Теперь терпи, сестрой тебе будет. Поезд, сынок, не станет ждать, пока ты дурака валяешь. Фью — и нет его.
Ой-ё-ёй! — издевательски протянул Сава. — Поезд! Поглядите, люди, где меня поезд оставил! Одумайся, батя, и успокойся, чтобы не стать нам с тобой на все село посмешищем!
— Сава, голубчик, — смягчился старик, — садись, потолкуем с тобой по-хорошему. Только ты покушай сперва, потому как человек на голодное брюхо одно понимает, а на сытое — совсем иное. Гляди-ка, я тебе яички сварил, ну точь-в-точь как покойница мать варила. Только вода булькнет, она их сейчас и сымет, а ежели они переварены, собакам кинь!..
— Сам кидайся, хоть к чертям собачьим! — заорал Сава. — О чем еще толковать, когда ты пьян или с ума своротил! Немедля иду за Танцей и привожу ее в дом. Точка.