раздражало. Даже когда я увлекся баскетболом, его лишь силой можно было усадить к телевизору смотреть матч. «Они же никогда не промахиваются! – возмущался он. – Разве это спорт?» Однажды Хоган сломал ногу, играя в футбол на чемпионате в колледже. Мы с отцом сидели на трибуне и все видели. Брата уносили с поля на носилках, и отец плакал, не стесняясь своих слез. Мне так хотелось тогда поменяться с Хоганом местами, хоть на мгновение…
– Ты с ума сошел! – воскликнул Хоган. – Как это не любит? Разве он не подарил тебе подписку на «Спортивное обозрение» в позапрошлое Рождество?
– Он нам обоим подарил, – буркнул я.
– Вот видишь, – обрадовался брат, – значит, он к нам относится одинаково!
Когда мне было двадцать три, у отца случился обширный инфаркт посреди партии в гольф. Помню, как сидел у его постели в больнице, слышал его хрип и никак не мог разобрать, чего он хочет. Смерть его потрясла нас обоих, но Хоган оправился очень быстро – между ними все было ясно, никаких неоконченых дел, – а я переживал долгие месяцы, преследуемый мыслями о человеке, который столько лет находился рядом, но так и остался чужим.
Мать сразу перенесла все внимание на Хогана. После своей неудачной эпопеи в Африке он скоро продвинулся, унаследовав место отца и став преуспевающим агентом по продаже машин. Даже неожиданная женитьба на монашке сошла ему с рук: союз оказался счастливым, и Анджела быстро завоевана сердце нашей матери, нарожав внуков, которые появлялись в чисто католической манере – один за другим и совершенно неожиданно.
Несмотря на свои льстивые манеры торговца, Хоган никогда не вызывал у меня отрицательных чувств. Он обладал неотразимой улыбкой. Став семейным человеком и отрастив брюшко, он вечно ходил с таким видом, словно извинялся по этому поводу. При разговоре он робко заглядывал вам в глаза, стараясь избежать любых конфликтов, и вообще был примерным членом общества, обаятельным, но заурядным до мозга костей. Неудивительно, что мать предпочла его мне.
Окончательно мы разошлись с ней по поводу вьетнамской воины. Бросив семинарию, я по-прежнему оставался набожным католиком. Мне было девятнадцать лет, я учился в колледже на психолога и, что более важно, подлежал призыву. Будучи патриотически настроенной иммигранткой, мать восприняла мой отказ от военной службы по религиозным соображениям как личное оскорбление. Я был искренне шокирован ее готовностью пожертвовать сыном ради своих принципов, ее же ужасало, что я способен пожертвовать ее любовью ради чего бы то ни было. Это было не просто расхождение во взглядах, а столкновение характеров, что означало: один из нас не прав.
Она подалась вперед в своем розовом кресле-качалке, устремила на меня свои пронзительные синие глаза и в последний раз назвала по имени:
– Джон… Я не могу уважать человека, который не хочет драться за свою страну.
– В войне нет ничего заслуживающего уважения, мама, – парировал я холодно, – особенно в этой войне. И у меня нет ни малейшего желания становиться уважаемым трупом, даже чтобы удовлетворить твою гордость.
Это была последняя капля. Я окончательно покинул орбиту влияния матери и лишился ее расположения, низвергнутый в холодные туманные сферы, отведенные для родственников, которые нами пренебрегли, разочаровавших нас друзей, людей не того круга, прихожан, одевавшихся неподобающе, простаков, невротиков, разведенных, принявших протестантство, – короче, тех, кто так или иначе не удовлетворял высоким стандартам нашей семьи. Оставались, конечно, общие праздники, дни рождения, похороны, свадьбы, но в воздухе каждый раз висело напряжение, и нам с матерью нечего было сказать друг другу. Не стало ни обмена улыбками, ни любящих взглядов, ни понимающих кивков. Мы больше не посмеивались над глупостью знакомых, не перемывали косточки тому или иному священнику. Ни разу больше мы не проводили часы за желтым кухонным столом, рассуждая о преследовании католиков в Ирландии, природе греха и о том, сколько чудес нужно, чтобы стать святым.
Когда приближаешь человека к себе, впускаешь его к себе в душу, как я был внутри матери или она внутри меня, когда открываешь для него самые тайные свои уголки, где ты слаб и беззащитен, то потом бывает очень больно осознать, что этот человек – твой враг. Ты отшатываешься с отвращением и спрашиваешь себя: «Как я мог?» Возможно, ненависть представляет собой некую психологическую разновидность рвотного рефлекса, особый механизм, присущий только человеку, предупреждающий о нарушении наших самых интимных внутренних границ. «Это не мое, оно чужое, уберите его из меня!» Ну и конечно, ненависти, как и любви, приходится учиться. К несчастью, ей научиться легче. У меня был идеальный учитель.
Нам потребовались годы, чтобы выработать приемлемую дистанцию и заключить что-то похожее на перемирие. Мы поглядывали друг на друга с опаской, словно незнакомцы, которые уже раз сделали ошибку, доверившись друг другу. Даже спустя двадцать лет после того, как я покинул дом матери и вырвался из ловушки ее любви, меня преследует ее критический взгляд и инстинктивный страх разочаровать ее – как фантомные боли в ампутированной конечности.
Я позвонил в больницу, чтобы справиться о приемных часах, с таким чувством, будто сам записываюсь на тяжелую операцию. Мне казалось, что это я умираю.
5
По пути я вспоминал последний визит Лоры и думал об архетипах. Мне было все равно, о чем думать, лишь бы отвлечься от предстоявшей встречи с матерью и неизбежной сцены. В голову пришел эксперимент по подсознательному внушению, который когда-то проводился на железнодорожной станции. На платформе было тихо и спокойно – везде, кроме одного небольшого участка, на котором люди почему-то переходили на быстрый шаг. Было установлено, что покрытие в том месте было более гибким, чем в остальных, и пружинило под ногами. Точные датчики могли измерить частоту вибрации, не воспринимаемую человеком сознательно. Оказалось, что пассажиры просто-напросто старались попадать в такт этим колебаниям, сами не сознавая, что делают, – так же, как мы невольно начинаем отбивать ногой ритм звучащей танцевальной мелодии. Юнговскне архетипы представляют собой примерно то же самое: подсознательную хореографию. Я мог лишь предположить, что Лора каким-то образом оказалась подчинена своему подсознанию и попала под власть архетипов. В таком случае мне следовало помочь ей их идентифицировать. Разобраться в структуре своего невроза – значит победить болезнь. Познакомься с призраком поближе, и он испарится. Теперь, глядя назад, я ужасаюсь своей самонадеянности и мысленно морщусь, вспоминая те жалкие попытки.
– Почему они нас избегают? Зачем эта игра в прятки? Не проще ли приземлиться на лужайке перед Белым домом и представиться?
Лора вздохнула, будто ожидала более сложных вопросов.
– Они здесь просто как туристы. Делают снимки, подслушивают разговоры туземцев, наслаждаются видами. Им не нужны близкие отношения, только сувениры на память. Что-то вроде отпуска – едут посмотреть новые интересные места.
– Это шутка?
– Только отчасти, – снова вздохнула она, опустив глаза и рассматривая мой бежевый ковер. Наверное, считала пятна – нелегкая задача. – Дело в том, что вы далеко не самые интересные существа во вселенной. Им до вас нет особого дела, имеет значение лишь то, что от вас можно получить. Так же точно, как вы относитесь к отсталым народам, которые эксплуатируете.
Забавная версия. Немного снобистская, но, во всяком случае, не банальное «они настолько высокоразвиты, что не снисходят…» и т. д. Одна отстраненность чего стоит. Мол, я ни на вашей, ни на их стороне, не человек и не пришелец. Предельно четкая позиция: я нечто иное. Сразу вспоминаются дети, рожденные во Вьетнаме от американских солдат, с каким презрением к ним относились. Отверженные и теми, и другими, они не принадлежали ни к одной культуре. Теперь понятно, откуда ее одиночество.
– Сами подумайте, – продолжала Лора, – станете вы останавливаться и представляться, например, птице? Будете тратить время и учить ее своему языку? Да и согласится ли она? Что, если ваши языки основаны на взаимно непереводимых понятиях? Или, предположим, пришельцы вызывают у вас отвращение. А бывает, что двум народам просто нечего сказать друг другу. Одни едят мясо, а другие – тех, кто ест мясо. – Она машинально сжимала и разжимала кулаки. – Вы говорите, «избегают»… Что за эгоизм! На самом деле это значит: «Как вы смеете не замечать нас!»