— У меня подруг нет. Приведите кого угодно.
— Ах, вот как! Ну что ж… Видимо, с вами трудно договориться. Вы не понимаете человеческого языка.
Мария закрыла глаза. Начинается. Кто же даст ей мужество, силы?
То, что предпринял гестаповец, на первый взгляд не показалось таким уж страшным. Он взял линейку, обыкновенную канцелярскую деревянную линейку, и, встав позади Марии, начал плашмя наносить удары по ее голове, по темени. Это было даже не больно, а скорее неприятно.
Но он не просто ударял, а в определенном ритме. И это нетрудно было установить. Мария чуть не улыбнулась: темп вальса. Правда, слишком быстрый. Под счет «раз» линейка опускается на голову. Раз… два-три… Раз… два-три. Ну конечно, вальс. Гестаповец подтвердил ее догадку. Ударяя, он высвистывал: «Брось тоску, брось печаль и смотри смело вдаль».
Господи, какое у него дьявольское терпение! Прошло минут пять, не меньше, а он все хлопает и насвистывает. Теперь что-то из Штрауса…
Странно. Не больно, а очень неприятно. В ушах появился непривычный шум. И он напоминал звон колокольчиков на часах у святой Людмилы.
А гестаповец все бил и бил. Откуда у него только бралось терпение? Как не уставала рука? Ведь он бил все время одной правой рукой.
Потом Марии стало казаться, что над нею гремит духовой оркестр. Из общего грома можно даже выделить отдельные инструменты: басы, альты, барабан. Звон исчез. Теперь кажется, что по голове с размаху ударяют молотом.
Наконец глаза застлал туман, и в нем заплясали красные и синие огоньки. Стол, стена надвинулись на Марию, и она упала…
А когда очнулась, гестаповец не пожалел двух сигар и выжег у нее на груди: «Ирма Рингельман — коммунистка».
Потом голова Марии стала гореть, как в огне. В течение нескольких часов гестаповец вырывал пучками ее волосы.
В ту ночь Мария не могла заснуть. В одинокой камере — абсолютная темнота. Сюда не проходил ни один звук.
К тишине Мария привыкла с малых лет — особенно с тех пор, как стала жить одна. Бывало, она забиралась в свою каморку, мечтала в одиночестве или читала. А летом, в хорошую погоду, выходила во двор, в сад и сидела там тоже в одиночестве. Хорошо было у пани Липецкой, где она квартировала, в ее большом, чудесном саду. Мария уходила в самый дальний уголок и садилась возле решетчатой изгороди, отделявшей парк Липецкой от садика старика венгра, музыканта. Старик играл на скрипке почти каждый вечер. Как он играл! Его музыка доходила до самого сердца. Уткнувшись в душистую траву лицом, Мария оплакивала свою горькую судьбу, безрадостное детство, юность. Подчас скрипка пела радостно, и Мария радовалась вместе с нею. Ведь она еще молода, у нее вся жизнь впереди. Может быть, она еще будет счастлива. А иногда скрипка звала ее в неведомые края и словно напоминала о том, что мир широк и необъятен.
А теперь? Теперь он стал страшен и ограничен стенами тесной камеры. Впереди смерть.
Ляжет ли она когда-нибудь на траву и будет ли смотреть в черное глубокое небо, усыпанное звездами? И перестанет ли болеть избитое, истерзанное тело?
Зачем думать об этом? Зачем себя мучить?.. Она никого не выдала, не назвала ни одной фамилии.
Терпеть осталось недолго. Силы иссякли. Она умрет за то, за что умерли и умирают тысячи отважных людей. На их крови встанет новый мир — справедливости и свободы, мир, за который борются Ярослав, Антонин, Морганек, Божена, Блажек… Он будет радостным и ярким, как солнце. И люди, вспоминая тех, кто боролся за их счастье, вспомнят и имя Марии…
Утром ее нашли мертвой. Она повесилась на спинке койки, сдавив шею скрученным платком. На стене Мария оставила надпись: «Я умерла коммунисткой. Отомстите за меня, друзья. Мария».
Глава тридцатая
Парашютисты и лондонцы обменивались скучными телеграммами. Капитан, лишенный благодаря отсутствию Мрачека связи, вел себя тихо. Но вчерашняя его радиограмма в Лондон, перехваченная Обермейером, заставила насторожиться. Капитан испрашивал позволения на выезд в Прагу и на установление связи с каким-то своим дальним родственником, поручиком правительственных войск. Из этого можно было заключить, что капитан уже делал вылазку в столицу, нашел этого родственника и предполагал использовать его дом как убежище.
«Этого еще не хватало», — возмутился Обермейер и пожалел, что снял наблюдение за пансионом. Он тотчас вызвал к себе Блажека.
— Надо отговорить капитана, — сказал Обермейер Блажеку. — Убедите его, что появление на улицах Праги может окончиться для него трагически. Припугните его гестапо. Не стесняйтесь, сгущайте краски.
Разговор этот произошел вчера в полдень. Не успел Блажек выехать за город, как Обермейеру передали перехваченную радиограмму из Лондона. В ней значилось: «Выход для устройства дома вашего родственника санкционируем тчк Подполковник явился Голяну и вызвал у него недоверие тчк Никто посланных вами людей не обнаружен тчк Примите меры проверки подполковника зпт радируйте данные лица которое вас свело с ним тчк Не исключена возможность вас провоцируют».
Странно! У Голяна Мрачек вызвал недоверие. В чем же Голян его заподозрил? Уж не в связях ли с гестапо? Может быть, Мрачек по собственной инициативе связался в Словакии с кем-нибудь из гестаповцев, обратился к нему за помощью или содействием и попал в поле зрения людей Голяна?
Да, но Обермейер не может подозревать Мрачека в связях с гестапо.
Он подозревает его в другом. В чем? Если Мрачек провоцирует лондонцев и Обермейера, то на кого он работает? Кто он такой, этот подполковник? На чьей он стороне?
И как в этом случае следует понимать Блажека? Ведь Мрачека рекомендовал Блажек.
«Дьявольское отродье эти славяне! Заморочили голову, а она за последнее время и без того непрочно сидит на плечах. Если лондонские господа не верят Мрачеку и требуют его проверки, то почему я должен ему доверять?»
Вечером Блажек явился к Обермейеру и доложил, что гости покинули пансион.
— Какие будут указания, господин штурмбаннфюрер? — спросил он.
Обермейер держал себя холодно.
«Что-то не нравится мне его настроение», — подумал Блажек.
Штурмбаннфюрер не ответил на вопрос. Он смотрел не на Блажека, а прямо перед собой и барабанил пальцами по столу. Потом спросил:
— Сколько офицеров в чине поручика в этих ваших войсках?
«Этих», «ваших» было произнесено с иронией, которую гестаповец и не пытался скрыть.
Блажек назвал цифру не задумываясь.
— Распорядитесь, чтобы мне передали дела на каждого из них, — приказал Обермейер.
— Слушаюсь. Можно идти?
— Да.
Но когда Блажек взялся за ручку двери, Обермейер вернул его.
— Вы подполковнику Мрачеку верите? — неожиданно спросил Обермейер.
— Что вы хотите этим сказать? — в свою очередь спросил Блажек.
Обермейер нервничал. «Дурак, и зачем нужно мне было задавать такой идиотский вопрос!» Но слово не воробей. Оно уже вылетело. Дать понять Блажеку, что он и ему не доверяет, — это значит совершить вторую глупость.
— Он вас не подведет? — решил поправить дело штурмбаннфюрер.