Целоваться с ним на морозе было особенно интересно. У обоих были опушенные изморозью белые ресницы и брови. Он приближал свое лицо к ней и говорил: «Какая ты красивая. Тебе идут белые ресницы». — «Тебе тоже», — отвечала она, рассматривая крупным планом щеточки из густой снежной пыли, сквозь которые едва проглядывали прозрачные озерца глаз. Онемевшие губы соприкасались, прижимались друг к другу, ничего не чувствуя и не шевелясь. Пушок вокруг обоих ртов немедленно смерзался вместе. Согреваясь от общего дыхания, губы начинали шевелиться, но тут приходилось их срочно разрывать — мороз подгонял жестоко. А на бегу не поцелуешься. «Вернемся», — сказал он.
Поцелуи возобновились в прихожей, потом в коридоре, ресницы и брови оттаивали, по щекам текли снежные слезы.
Предобеденный коридор был пуст. В воскресенье днем воспитательный персонал отдыхал. Никто не гонял из спален, никто не следил за дисциплиной, даже затейник приходил только к вечеру.
— Пошли к тебе в палату? — сказал он.
Ее била дрожь.
— Еще не согрелась? — спросил он. — Погоди, сейчас.
Из-за двери палаты неслись разнообразные звуки. Она уже смутно догадывалась, что это. Он приоткрыл дверь. Шум усилился и разделился на составные части — вздохи, стоны, хихиканье, несвязное мужское бормотание и протяжный женский вой. Ее кровать была аккуратно застелена, а на четырех других бугрились, вздымались и опадали одеяла, высовывались и исчезали ноги в носках и голые руки, взлохмаченные головы катались по подушкам. В воздухе стоял густой запах секса.
Он нерешительно взглянул на нее.
— Обезьянник, — пробормотала она сквозь судорожно стучащие зубы.
— Ладно, — сказал он и вздохнул. — Пошли в биллиардную, погоняем шары.
Вызывать его не имело смысла. Славный был парень, кажется, но ведь тут на лыжах не побегаешь, а так чего.
…Володя, Олег, еще Володя… Шурик… Всё — начала без продолжений и концов. Вон сколько возможностей упущено. Каждый из них мог бы остаться при ней, и, может быть, даже надолго, и с каждым она прожила бы совсем другую жизнь. Впрочем, вряд ли. Ведь не остались же. А почему?
Какой здесь день длинный. Она вылетела где-то в полдень, и сколько времени уже прошло, а солнце все стоит над головой. И море все такое же серо-зеленое стекло. И ни единого судна в нем, ни лодочки. Она всегда думала, что Средиземное море, такое, в общем-то, небольшое, исчерчено вдоль и поперек трассами кораблей всех окружающих стран, а тут когда ни взглянешь вниз — пусто. И в небе ни птички, ни самолета — как и обещали. Только облака бегут быстро, показывают, что шар движется. Интересно, куда он в конце концов прилетит. На Кипр? Или в Италию? В Грецию? Или так и будет летать над морем, пока она не задаст ему другого направления?
Она сходила к холодильнику, нашла большую коробку пирожков с мясом и съела один, не разогревая. Вкуса почти не заметила, только под конец, разжевав как следует, почувствовала, что очень вкусный. Сразу захотелось съесть еще один. Но она удержалась — пирожки были жареные, жирные, полные бессмысленных калорий.
Но тогда еще сильнее захотелось курить.
Нет, не закуришь, твердо сказала себе она. Бросишь вообще. В теперешнем твоем возрасте стаж у тебя еще не так велик, и куришь ты не так уж много, максимум полпачки в день. Ничего не стоит перетерпеть денька три-четыре, а там пойдет легче. Она ведь, помнится, как раз в этом возрасте бросала. И вполне успешно, целый месяц не курила, могла бы и дальше без особых мучений, только дура была. Изголодавшийся по дурману мозг подкинул обычную свою подлянку: убедительно доказал ей, что все в порядке, курить она бросила, отвыкла, дело сделано. И польза налицо — очистилась голова, исчез противный сухой вкус во рту, шире раскрылись глаза, все кругом стало ярче и отчетливее. Перестала нехорошо пахнуть прокуренная одежда. К тому же и денег порядочная экономия.
Да, славно жить без курения.
А потому, решила она тогда, спокойно можно позволить себе время от времени одну-две сигаретки. Нет, не по-настоящему, а так только, изредка, после кофе, или под спиртное, или просто под разговор, для дружелюбности. Есть же люди, некурящие, которые в компании могут иногда и подымить, а потом месяцами даже не вспоминают. Вот и она сможет так.
Ну и результат известен.
Но это тогда.
А теперь она опытная. На фокусы эти не поддастся. Если бросать, то сразу, полностью и навсегда. И сейчас как раз самый подходящий момент. Дали такую редкую возможность — используй.
Ну? Решишься?
Слабо?
Решайся!
От одной только мысли, что вот сейчас она решится и никогда уже не возьмет, не подержит в руке тонкое белое бумажное тельце, не покатает его любовно в пальцах, по застарелой российской привычке разминая слишком туго набитый табак, хотя сигареты во всем мире давно набивают как раз в меру. Никогда не сожмет легонько зубами пористую подушечку фильтра, не щелкнет зажигалкой — ну, зажигалкой можно щелкать сколько угодно, от этого ни вреда, ни удовольствия. Но никогда, никогда уже не будет у нее этой верной подружки, вернее любого человека делившей с ней и радости и печали. Этого утешения в обиде, успокоения в нервах, развлечения в скуке, безотказного и деликатного сокамерника в тюрьме одиночества. Она выйдет из этой тюрьмы на волю, на свежий воздух и вольется полноправно в здоровое большинство. И взамен губительной отравы она получит все эти блага — незатуманенную голову, не забитые смолой розовые легкие, чистое дыхание и острый нюх. И экономию денег. Она сможет бестрепетно войти в любой дом, в любое кафе, в любое учреждение и спокойно находиться там сколько понадобится, не испытывая нестерпимой потребности немедленно отыскать то вонючее тесное прибежище, куда праведное большинство загнало несчастных рабов поганой привычки. И никогда, никогда больше…
От одной этой мысли на нее накатила такая паника, такое тоскливое ощущение пустоты и безнадежности, что она судорожно схватила предпоследнюю сигарету и…
Сразу стало спокойнее и веселее.
Вызову-ка я кого-нибудь из более существенного романа, решила она. Существенного, но все же неосуществленного. Потому только ты старой девой не осталась, сказала она себе с горьким упреком, что много их было, статистика свое взяла. Могла бы, с другой стороны, и нимфоманкой стать, да вот не стала же. И очень жаль, стоило бы, этак на годик-другой. Вот и приходится теперь на старости лет на воздушном шаре летать, наверстывать, да что-то никак не выходит.
Вот этого вызову, решила она. Это был уже серьезный, долгий роман, но помнила она его смутно, даже имя вспомнила с трудом, кажется, Юра, да, Юра. Помнила лишь воротничок белой рубашки, выглядывавший из выреза черного свитера, и очень нежную, с тонким румянцем, кожу лица — и зачем юноше такая? лучше бы мне! Помнила, что случайно, на вечеринке, совсем без усилий, отбила его у подруги. Помнила многочисленные, многочасовые прогулки по зимним улицам (такие же, впрочем, помнила и о других романах). А острее всего помнила подъезд. Пыльную двадцатипятисвечовую лампочку в клетке из железных прутьев. Горячую батарею. И брезгливые взгляды проходивших мимо жильцов.
С ней, правда, не случилось того, что случилось позже с ее соседкой по больничной палате. Но только потому, что в подъезде батарея была все же не такая горячая. А в больнице батареи прямо кипели. В палате лежали десять женщин, все после тяжелых позвоночных операций, чаще всего неудачных, лишь две или три ходячие. Лежали подолгу, месяцами. Когда надоедали свои и чужие стоны, женщины орали песни: