Мужья и женихи редко навещали своих женщин, надоело, да и какой от них прок. И лишь одна, маленькая, сухонькая, закованная с головы до пояса в жестокий гипсовый корсет, гордилась и хвасталась тем, что к ней ходит регулярно. Раз-два в неделю она с воем сползала с доски на кровати и на шатких ногах ковыляла в коридор. Другие женщины всячески обхаивали ее мужика — черный, носатый, небритый, было бы чем гордиться — и завидовали ей зверски.
Однажды на врачебном обходе она, обмотавшись простыней, не дала себя осматривать. Незачем, сказала она, всё ходите, смотрите, а толку чуть. Но, конечно, заставили. Размотали простыню, перевернули на живот, задрали испятнанную рубаху — ягодицы ее были покрыты мокрыми лопнувшими пузырями от ожогов. Жгучие ребра батареи четко отпечатались на ее заду глубокими красными полосами. Врач ахнул, забормотал что-то насчет аллергической реакции организма на… услышал сдавленное хихиканье с кроватей и перешел на ругань, грозил выписать, но не выдержал, прыснул и быстро ушел из палаты. Женщина лежала на своей доске распластанная, как придавленный жук, кругом гремел злорадный хохот, а она выкрикивала звонко: «Зато меня трахают, а вы лежите тут сохнете-дохнете, воблы сушеные!»
Но в подъезде батарея была не такая горячая. И с ней такого не случилось. Измученный пустыми ласками Юра притискивал ее не так мощно, только шептал: «Ты меня импотентом сделаешь…» Но она — нет, нет, ни за что. Здесь, на темной грязной лестничной площадке, где проходят люди, а этажом ниже бдит на своей табуретке лифтерша в ватнике? Ни за что. Хотя у самой ноги подгибались и руки против воли искали под пальто, под свитером, под рубахой горячее мужское тело. Но нет, нет, ни за что.
Ах, если бы была своя комната! У нее, или у него, или выпросил бы у приятеля хоть на пару часов! Но он не сумел. Или родители уехали бы, ушли бы куда-нибудь! Нет, не уезжали и не уходили. Как будто сами никогда молодыми не были. Как будто не знали, не догадывались, для чего их дочь, для чего их сын жаждет остаться в пустой квартире наедине с парнем, наедине с девушкой. А вернее, знали и догадывались, но не могли допустить, потому что безнравственно, потому что аморально, потому что любовь в этом возрасте называется «дружба», а не…
Своя комната. Во всех домах, во всех квартирах и даже в учреждениях, где она бывала, она видела пустые, неиспользованные, никому не нужные пространства, пусть совсем маленькие, но если отгородить… Позже, уже в институте, она зашла однажды к однокурснице, дочери состоявшего «в обойме» писателя, в их просторную квартиру на Котельнической набережной, где помимо пяти больших комнат — на них она даже не смотрела, зачем ей так много места! — был коридор, в темном углу за занавеской стояли половые щетки, ведра, банки с мастикой для паркета, горой лежали шерстяные тряпки, на которых нежилась изгоняемая из комнат кошка. Даже у кошки был свой приватный угол, где ее никто не беспокоил, куда никто не заглядывал, кроме как в дни уборки. Этот угол гипнотизировал ее неодолимо, так что подруга даже спросила с недоумением, чего она там ищет. Не объяснять же ей, беспечной обладательнице отдельной, запираемой на ключ комнаты, что в этом углу как раз поместилась бы неширокая кровать и табуреточка, а что еще надо.
Да, вызову его, Юру, решила она, белый воротничок его рубашки в вырезе черного свитера так красиво облегал гладкую шею. У него были такие мягкие теплые губы и сухие, не напускал тебе с ходу в рот слюны, не пихал сразу язык, как некоторые, почему они думают, что женщинам это приятно. И сам он был мягкий, ласковый, и так увлекательно мечтал, как осенью они вместе поступят в институт, а после учебы вместе поедут по распределению… И нет опасения, что отнесется с насмешкой, заденет, обидит — как она боялась этого в молодости! — нет, он и тогда был нежный и деликатный, даже слишком… «Ты меня импотентом сделаешь!» Будем надеяться, чтого это не произошло. Возмещу ему все его тогдашние мучения, даже если не помнит. И свои. Да, но только если ему дали то же, что и мне. Если подплывет старый сморчок, близко не подпущу. Интересно, одним дают, а другим нет, по какому принципу они это делают?
Вот уже и шар возник на горизонте. Только не красный, а голубой, как интересно, сказали же — цвет обязательно красный.
Она взяла бинокль, смотрит. Корзина старинного фасона, круглая, плетеная, лакированная, разноцветные флажки трепещут на ветру. И внутри двое. Один в черном свитере — да, это он! Ярко-белая полоска на шее, воротник рубашки — неужели помнит? Неужели нарочно для встречи со мной оделся как в первый раз? Юрочка, ласточка, столько десятилетий, и не огрубел, не зачерствел, такой же внимательный, такой же чувствительный! А кто этот второй? Может, они решили их к ней сразу по двое посылать? Но она ведь никого больше не вызывала. И незнакомый — впрочем, могла и забыть… Нет, это они перестарались. Двое сразу — нет, об этой упущенной возможности она никогда не жалела. Да она и возможности такой что-то не припомнит. Такого варианта ей, кажется, никто не предлагал. Но… теперь? Здесь? А что, если… В сущности, почему бы и нет? Почему не попробовать? В конце концов, достаточно она за всю длинную жизнь наосторожничалась, судорожно следила, чтоб не переступить какую-то черту. Какую? Кто провел, кто сказал — не переступать? На кого оглядывалась? И кому от этого было хорошо? Кому и что она этим доказала? А ведь как кичилась, дура старая, своей свободой от условностей! Я человек без предрассудков, не раз говаривала она и себе и другим. Как же, как же.
Но теперь, здесь… Здесь и оглядываться не на кого, и черта эта, в сущности, давно расплылась, стерлась в ее сознании. Почему бы и нет?
054-0101010.
В одной руке держит телефон, в другой бинокль.
— Юрик-Юрочка, здравствуй! Как я рада тебя видеть! Ты меня помнишь?
Стариком не выглядит, однако и не молоденький, под сорок. Улыбается приветливо, все та же славная, добрая улыбка, и трудно понять, рад или нет.
— Ну что ты, что за вопрос! Как я могу тебя не помнить? Всегда помню, и всегда с благодарностью.
С благодарностью? За что?
Шар его подплыл уже совсем близко, можно говорить без телефона, смотреть без бинокля.
— За что же с благодарностью?
Ей видно, что второй пристально вслушивается в их разговор. Коренастый, с крепкими плечами и шеей, и волосы щетиной. Но лицо довольно приятное, и тоже улыбается, только почему-то немного напряженно, с усилием. Кто же это такой? Совершенно незнакомый.
— За то, что ты вовремя оставила меня. Помогла мне разобраться. Очень повезло.
Вот тебе и на. А сколько было слез и жалких разговоров. И она тоже плакала, он был ей мил, но она устала от его доброты, от его нежности, от его деликатности. И у нее уже намечался кто-то другой, совсем не такой хороший, не такой добрый…
— Значит, ты на меня не сердишься?
— Сержусь? Наоборот! Ужасно рад тебя видеть.
— Ну, если не сердишься, тогда, значит, боишься — вон даже охрану с собой привел! — И она кокетливо улыбнулась второму.
Тот незаметно, но хмуро отвел глаза.
— Что ты, какая охрана, — засмеялся Юра, взял второго за руку и потянул его вперед. — Это мой друг, и вообрази, тоже Юрий.
— И он везде с тобой ходит? — продолжала кокетничать она. — Даже на свидания? Ну, тогда давайте оба Юрика ко мне! Кофеем напою. Мне таких пирожков с мясом положили — пальчики оближешь.
— Да, представь себе, такой смешной, — сказал Юра и занес ногу над бортиком, чтобы перелезть к ней, — ни за что не отпускал меня одного. Это он до сих пор ревнует к моему прошлому!
— Ревнует?
— Вот именно. Столько лет живем, и до сих пор ревнует.
Она оторопело подняла руку:
— Погоди… Я тебя правильно поняла?