Изрядно упрев, Костя вывел баркас к тому месту, где тиховодная Ицка впадает в Самару. Тут, в треугольничке, в ольшанике, должен поджидать человек с машиной. Причалил к берегу, завел лодку в камышиные заросли под прикрытие вербнячного густняка, вышел на берег, негромко свистнул. Прислушался. Тихо.
— Нет еще, — пробурчал под нос, — погодить малость придется, время терпит.
Сел осторонь, закурил, размышляя вслух:
— То все у казны воровали, а ноне, видать, человека наказали, под тюрьму подвели. Не лови ворон, карауль, коль тебе груз доручен, а то Кхе-кхе ночкой полюбовался и в трюм, досыпать, нет толку пойти на груз взглянуть, а дыхание трудное, саднящее, и глаза, наверное, жалостливые, собачьи. Эх вы, людишки...
И опять вспомнил Костя добрые, умоляющие собачьи глаза; вот уже сколько лет преследуют они его, особливо по ночам, когда не спится после «операции». Произошло это в день похорон матери. Угрюмый и злой вернулся Костя с кладбища. Сел на пригреве на чурбан, на котором сторож дрова рубил, закурил папиросу открыто, стесняться теперь некого — сам себе хозяин. Повиливая хвостом, подошла Сильва, пойнтер гладкошерстный, папина любимица, положила на колени ушастую голову, в дымчатом взгляде тоска и виноватость какая-то. Что с ним случилось — до сих пор не знает, сначала оттолкнул Сильву, потом соскочил с чурбана, пинать начал. Легла, голову на лапы сложила и не пошевелится. Совсем сбесился Костя. Побежал к складам, нашел пучок проволоки, скрученной жгутом, и бил Сильву до тех пор, пока рука не занемела. А она лежит и ни звука, только слезы крупные, мутные из глаз капают одна за другой, а глаза добрые, жалостливые и виноватые. Плюнул Костя, побежал, на пороге сторожихиной хибарки оглянулся, видит, поползла Сильва к будке, как-то странно поползла, на животе и ноги нараскорячку. Ползет, а на земле след кровавый остается. Наутро вспомнил о собаке, понес еды, жалко стало, что истязал ее ни за что ни про что, заглянул в будку, а Сильва лежит дохлая. Голова на лапах, и в глазу слезина крупная. Вот эти глаза и эта слезина видятся ему во сне и наяву... Последнее жалкое напоминание о прошлой бездумной жизни зарыл тогда Костя за сараем в песчаную землю хладнокровно, с ожесточением, и сам поразился своей жестокости, откуда она взялась в нем, его ребячьей душе? Потом с таким же тупым, холодным бессердечием лупил он Кольку, сынка Аделаиды Львовны, и его дружков. И если бы Кхе-кхе пошел сейчас там на барже к своему грузу и поднял тревогу, он убил бы его даже не задумавшись.
Потом его мысли перекинулись на Надежду Павловну. Он сладко потянулся, зажмурился, словно кот, в когтях у которого попискивает мышонок, стал прикидывать в уме выручку. Многовато ноне хапнул. Хватит на гульбу и на угощение бабенок. Эти размышления прервал приглушенный звук мотора. Костя вскочил, раздвинул кусты. На краю лужайки стояла полуторка. Небо над ольшаником серело, принимало пепельный оттенок, кусты начали отделяться один от другого, в них защебетали птицы. Светало.
— Давай, давай быстро!
— Успеется.
Они, пыхтя и отдуваясь, стаскали в кузов груз, замкнули на замок лодку и уехали. А когда всходило солнце, Костя с двумя удочками на плече, в засученных выше колен штанах шел, посвистывая, мимо окон огнивцевского дома, а всходя на свое крыльцо, увидел во дворе Алешкину мать:
— Доброе утро, соседушка.
— Где ж рыба, рыбак ранний?
— Рыба, баушка, в кармане, вот тут, — похлопал он под сердцем и весело захохотал.
— Продал, что ль, улов-то?
— Продал, баушка, весь продал, такой налим огромаднейший попался, едва управился, думал, надорвусь.
— Ох и зелье ж ты, Костянтин.
— Зелье, баушка, зелье да еще и горькое.
— Тьфу на тебя, непутевого...
Старуха бурчала что-то еще под нос и отплевывалась. Косте было весело. Он вынес во двор деревянный ушат с водой, примостил на ветхой скамейке под одиноко стоявшей в сторонке старой усыхающей уже ветлой, долго мылся, шумно отфыркиваясь и плеская из кружки на грудь и спину остывшую за ночь воду, громко напевая фокстрот «Рио-рита».
— И гдей-то ты, на реке бымши, выпачкаться успел? — услышал он за спиной голос расходившейся старухи.
— Душу, баушка, отмываю, душу, она у Кости замаратая, какую огромадную рыбину загубил.
Помылся, обтерся полотенцем с петухами, вырядился в шелковую косоворотку и новые бостоновые брюки и пошел в «Якорь» обмывать удачу. Над землей вставал жаркий погожий июньский день, с утра припекало солнце, с прибрежных лугов долетал запах подсыхающей в валках скошенной травы, остро пахло полынью, донником, разогревшейся на солнце дорожной пылью, и только вдали тревожно и глухо погромыхивало да на западе, над дальними урочищами, рвано вытянулась длинная полоса дымно-багровой тучки.
Глава шестая
Костя Милюкин был сегодня щедр и великодушен. Он долго слонялся по пристани, поджидая, пока откроется ресторан «Якорь». Натолкнулся, наконец, на Ромашку с ее лотком и брезентовым ремнем на плаче. Подошел, раскланялся:
— Сорок одно с кисточкой, Ромашечка.
— Здравствуй. Что-то больно нарядный ты сегодня.
— Ага, Ромашечка, нарядный, жду вот, якорек поднимут, решил я праздник себе учинить, престольный. Душа требует.
— Напьешься?
— Ага, напьюсь до положения риз.
— Зачем?
— Говорю же, душа просит, взбесилась совсем.
— Эх, Костя, Костя.
— Однова живем, Ромашечка.
— Ну иди, иди, не отпугивай покупателей, а то от тебя, как воробьи от чучела огородного, люди шарахаются. Эскимо! Кому эскимо?
— Аль не хорош собой?
— Хорош, хорош, первый парень.
— Забегай в «Якорек», угощу. Костя нынче щедрый.
— Иди, иди, уже открыли.
Костя зашел в «Якорь», занял угловой, самый уютный столик, подозвал согнутым мизинцем смуглявую позевывающую официантку.
— Зойка, краля козырная, обслужи, милочка, по-царски, озолочу. Костя гулять будет, душу тешить.
— Ай деньги дурные появились?
— Есть, кралюшка, есть. — Он сунул в карманчик белого передника девушки красненькую, озорно подмигнул: — Водки и жратвы, Зоенька, поболе и повкуснее.
— И рано ж тебя принесло. — Зоя зевнула, прикрыв розовыми пальчиками влажные губы. — Опять, Костя, с утра налижешься? Опять начнешь рукава жевать?
— Ну-ну, кралечка, не серди.
Костя откинулся на спинку плетеного кресла, побарабанил пальцами по столу. С утомленного бессонной ночью лица не сходила самодовольная, рассеянная улыбка, в прищуренных глазах разгорался наглый и диковатый огонек.
Небольшой залик ресторана был заплеснут потоками пронзительно-яркого солнечного блеска, белизной отливали льняные скатерти на столиках, непорочной чистотой и свежестью веяло от хорошеньких,