ли? Уж что они там все воображали, твои бывшие компаньоны, это было для нас тайной, пока ты возился с винокуренными делами и с участием глядел на своих холопов, а у нас с Лизой все как-то счастливо устраивалось… Кто теперь спросит за юношеские фантазии, за кратковременный порыв, если ты в калужском уединении, а это они с пистолетами, позабыв о тебе, собираются на такой безнадежный праздник?… Они сами выбирали, что им было по сердцу, а ты этого не хотел… Глупости все это, трагические глупости, горячность и самонадеянность…
И действительно, миновали декабрь, и март, и апрель, и тут, как обычно, с небес свалился полковник Пряхин…
А еще четыре года назад никто и не мог предполагать, что все так вот опрокинется и повиснет в гнетущей неопределенности.
Мы сидели за вечерним чаем. Как раз недавно зазвенела натянувшаяся ниточка меж Тимошей и Лизой, зазвенела подобно тетиве, толкнувшей стрелу. Редкие июльские комары почти не досаждали, и я не ощущала себя старухой. На плечах моих лежала розовая шаль. Лиза сидела напротив, почти совсем взрослая, моя взрослая дочь, случайное мое дитя, заменившее мне всех остальных неосуществленных своих сестер и братьев.
Я запомнила этот вечер потому, видимо, что тогда впервые по-настоящему с пристрастием разглядела свою-семнадцатилетнюю барышню. И в ней не оказалось ничего от меня, представьте, и это меня тогда поразило. Зато отцовского, свечинского было в ней с избытком: небольшие зоркие глаза, выпуклый лоб, редкая обворожительная улыбка и трогательная небрежность в жестах и неоскорбительная надменность в позе… Некрасивое, некрасивое мое дитя, острое на слово… И рядом я вообразила Тимошу…
«Ты что, в самом деле чувствуешь, что ты… тебе кажется, что ты ее… ну, в общем, ты хочешь сказать… Ты даже уверен?…» – говорила я ему, заикаясь. «В самом деле, – ответил он очень просто. – Я эту барышню, как вы ее изволите величать, люблю, и она меня, кажется, тоже. Вас это огорчает?…»
И стрела полетела…
И вот мы пили чай и молчали, и я понимала, что теперь моя дочь думает о своем возлюбленном! Впрочем, я давно это предугадала и втихомолку молилась о том, чтобы только поскорее перегорели в Тимоше излишние опочининские страсти, непригодные в домашнем обиходе.
Мы пили чай на открытой веранде губинского дома. Пламя свечей не шевелилось. Парк утопал во тьме. Молчали птицы. Дуня принесла горячее молоко, и половицы скрипнули под босыми ногами. Не верилось в этом покое, что белый дом с распахнутыми окнами, укрытый вечерними тенями, еще не так давно, каких- нибудь десять лет тому назад, трещал и разрушался в диком огне и я, еще не старая, с короной на голове, в каждой руке по пистолету, ринулась с крыльца на примолкшую толпу. Ай да Варвара! Какова была!
И не с той ли поры пришлось заново выращивать в себе снисходительность, милосердие, великодушие? Но и по нынешний день они все же не те, что были когда-то. Какие-то бледные, чахлые, замешенные на подозрении и тревоге… И дом не тот, приземистей и теснее, без запахов детства, без прошлого, годный для Лизы, но для меня чужой. Он променял свой екатерининский размах и мирное самодовольство на печальные воспоминания и неуверенность в завтрашнем дне. И книги уже не те в новых шкафах, полированных и добротных с виду. То были Вольтер и Монтескье, откровения Цезарей, и кровавые прогулки Аннибалов, и державинские высокопарности, от которых захватывало дух: книги, подобранные одна к другой, в коих соперничали величие и строптивость, гордая непреклонность и жажда перемен. А нынче все больше Вертеровы слезы да изыскания господина Карамзина о наших древних жестоких сварах, знакомство с которыми губительно не только для юношеских сердец; Да множество всяческих наставлений, как уберечь хозяйство от гибели и за счет чего утяжелить скудеющие кошельки…
Пламя свечей не шевелилось. Парк утопал во тьме. Молчали птицы.
– Наш мивый сосед запаздывает, – сказала Лиза. – Правда, я его не пригвашава, но он сам напросився нынче вечером. Уж не передумав ви?
– Скоро он сделает тебе предложение, – сказала я Рассеянно, как могла, – я вижу, все клонится к тому…
Она вздохнула.
– Я родивась в Кавужской губернии, – сказала скорбно, – отца своего не знава…
– Бедная сиротка, – поддержала я.
– …так и росва среди природы, уповая на ее милости. Еще в детстве мне встретився моводой чевовек, победивший Бонапарта, порывистый и бвагородный. Я гля-нува в его гваза и сразу понява, что он предназначен мне.
– Как-то уж все очень просто и легко с этим делом, – сказала я будто себе самой, – ни бурь, ни смятения…
– …но я не торопивась, я быва терпелива, – продиктовала она, – наконец время приспево, все образова-вось…
– Кто же этот счастливчик? – спросила я, кутаясь в шаль.
– Ах, не спрашивайте, сударыня, – продолжала она, не отводя скорбного взгляда. – Вы еще достаточно мово-ды и собвазнительны, чтобы я могва рисковать знакомить вас с ним. Вы, еще чего доброго, его заманите… Вам не жавко сиротку?…
– А если я его знаю, и он чудовище, и вам грозят всяческие беды?… Назовите хотя бы имя.
– Его зовут Тимофеем, – сказала Лиза, вперив в меня свои глазки.
– Нет, не знаю, – равнодушно откликнулась я, а сама подумала с удовлетворением, что хоть манера пристально разглядывать собеседника у нее моя… хоть это… хоть что-нибудь.
– Ну вот видите, – произнесла она с укоризной, – вы, конечно, и друга его не знаете, которого я жду с ним вместе. Не знаете?… А это господин Акличеев, такой симпатичный хохотун и франт, жаждущий всяких общественных и политических переустройств.
– Что это значит? – спросила я, теряя желание шутить.
– Ну, немножечко пустить затхвую кровь, например. Или сдевать так, чтобы у вас нечаянно по привычке не возникво жевание какой-нибудь вашей девке привязать камень…
– Лиза! – крикнула я.
Дуня по пояс высунулась в окошко. Во тьме всхрапнула лошадь и послышались голоса.
Лиза со звоном опустила ложечку в чашку.
– Прости, maman! Прости меня, прости…
Да что уж «прости»? Пересчитывая все давние раны, убеждаешься в ничтожности последней, самой свежей, если, конечно, она не смертельна. При появлении наших гостей Лиза так и оставалась сидеть с навостренным на поединок лицом и не думая сменить маску. Пришлось мне вдвойне засветиться улыбкой, пригласить сесть, кликнуть подать, принести, приказать лакею заменить стул на поместительное кресло для Акличеева, куда он плюхнулся, отдуваясь, предварительно перецеловав нам ручки.
– Вы правы, – сказал он, утирая пот, – последняя рана ничтожна. Постепенно ведь привыкаешь, и вот уже все кажется пустяком… А мы сейчас совали свои длинные носы в винокуренные дела Тимоши. Ну, я вам доложу… Мне бы не лениться, я бы тотчас поправил свои дела, ей-богу… – он говорил и похохатывал, будто и впрямь собирался все это совершить, а может, и собирался, кто его знает?
– А отчего же вы такой ленивый? – спросила Лиза.
– Отчего? Да оттого, сударыня. Моя божественная природа, вот и все. Ну и, конечно, моя жена… Сама судит, сама распоряжается, сама меня отстраняет…
– Почему же? – удивилась я.
– Да все потому, что лентяй, – захохотал он, довольный. – Сейчас, например, должен, кровь из носу, лететь на Украину… там грандиозная охота на волков… – он мельком глянул на Тимошу. – А вот не могу оторваться от чая со сливками… И корю себя, и презираю, а прихлебываю…
– Не понимаю, – сказала я, – какие вам еще винокуренные заводы, если вы, как я догадываюсь, намерены все перевернуть, всех уравнять, сменить свой щегольской наряд на грубую блузу мастерового? Не понимаю…
– Зато я понимаю, – хохотнул он. – Это ведь когда еще будет-то, если вообще будет… А я тут пока понежусь… а мои две тысячи душ для меня пока покряхтят, покряхтят, – и оборвал смех. – А что это мы с вами о каких мрачных предметах беседуем?
– Действительно, – сказал Тимоша, – вот что значит столичный ленивец и богач… у него замечательный