что она уже приподняла два крыла, готовая лететь за живой водой.
...Ванванч просыпается на Арбате глубокой ночью. Горит свет. На кровати сидят в обнимку мама и Сиро и плачут. 'Почему вы плачете?' спрашивает Ванванч. 'Дедушка умер, Кукушка', - говорит Сиро, и плечи ее трясутся.
На следующий день Ванванч высыпает из копилки знакомые копеечки, дедушкина - самая заметная, со стершимся гербом, звенит звонче остальных. Но слез нет у Ванванча. Он еще не воспринимает смерть. Печаль - да. Но тут же набегают будни: школа, двор, книжки, воспоминания о дедушке, как о живом. Вот он соорудил маленькому Ванванчу грузовик - кабина, четыре колеса, кузов. В крыше кабины - руль, в кузове - скамейка, и Ванванч садится на нее, а дедушка тянет грузовик за веревочку. Вот в Манглисе, на даче, старшие двоюродные братья, Гиви и Кукуля, собираются на рыбную ловлю, а он, трехлетний, намеревается отправиться с ними. 'Да у тебя же нет удочки', - говорит Гиви. 'А где моя удочка?' - спрашивает недоумевающий Ванванч. 'Маруся, - строго спрашивает дедушка у бабуси, - где же Кукушкина удочка?' - 'Вай, коранам ес!' - смеется бабуся и вручает ему маленькую палочку. Он счастлив... 'Какой же я был глупый!' - думает Ванванч. И вспоминает дедушкино лицо.
Арбатский двор все тот же. Квадрат из трех двухэтажных флигелей и главного четырехэтажно-го, в котором проживает Ванванч. Посередине большой помойный ящик. Асфальт и редкая блеклая травка кое- где. Арбат. Сердце замирает, когда в разлуке вспоминается это пространство. Одно старое дерево неизвестного племени возле помойки, под которым сидят старые няньки. Здесь дети играют в 'салочки', в 'пряталки', в 'классики', познают 'нехорошие' слова и, распахнув до предела свои жадные глазки, наблюдают, как в подворотне пьют из горлышка взрослые дяди и тети. Или (о, чудо!), вынырнув из темного подъезда, через двор устремляется высокий худой мужчина, в каком-то странном черном пальто до самых пят, наглухо застегнутом. У него длинные волнистые каштановые волосы, они рассыпаются по узким покатым плечам. Борода струится с подбородка, и темные усы изгибаются и свисают с верхней губы. На груди его распластался металлический крест. Белое на черном. Он семенит, подпрыгивая, пучит стеклянные глаза, и няньки замирают на лавочке, а Ванванч узнает его и вспоминает, как однажды Акулина Ивановна целовала у этого мужчины руку...
'Ого! - кричит толстогубый Юрка Холмогоров. - Ну и поп - толоконный лоб!..' Нинка Сочилина хлопает Ванванча по плечу: 'Чур, горе не мое!..' Все хохочут и хлопают друг друга по спине и плечам, и кричат пронзительно, повизгивая: 'Чур, горе не мое!..' А няньки и старушки с лавочки пытаются пресечь это кощунство, вытягивают короткие шеи, грозят пальцами и кулака-ми: 'У, фулюганы!.. У, бессовестные!..' А поп торопится к воротам, он как-то очень смешно перебирает ногами, и белые губы его стиснуты.
Его, его руку целовала Акулина Ивановна, няня, но ореол вчерашнего почтения поколеблен, и истошный голосок Ванванча слышен звонче других. Отныне и он приобщен и счастлив своим умением безумствовать со всеми вместе, назло старухам и нянькам, их угрозам и предостережениям. И когда, возбужденный и раскрасневшийся, он вваливается в квартиру и, уткнувшись лицом в мамочкин теплый живот, рассказывает, задыхаясь, как там все было, мамочка делает большие глаза и говорит: 'Фу, откуда взялся этот противный поп?..' Засыпая, он все время думает об этом случае. Распадаются две половины его чувств: худощавая мраморная ладонь таинственного хозяина храма, утопающего в свечах, ладонь, к которой припадает любимая нянька, и испуганная походка дворового чучела, бледного, оскорбленного. О, старый двор, постигающий науку безнаказанности и презрения к дурным предчувствиям! Квадратный ящик с помойкой посередине!..
Присматриваясь ко всем этим дворовым делам и задумываясь над ними, Ванванч незаметно для себя начинает вникать и в дела домашние. Он словно поднимается на одну ступеньку выше и вдруг замечает, что мама редко улыбается и какая-то непонятная лихорадочность сопровождает ее жесты и слова. Конечно, это еще внешние ускользающие впечатления, но они уже с ним, и это теперь навсегда.
Однажды Ашхен получила очередное письмо из Тифлиса от Шалико, и оно, как догадался Ванванч, было причиной ее тревоги. 'Дорогая Ашхен, - пишет Шалико, - как вы там с Кукушкой поживаете? Соскучился. У меня наступили какие-то странные времена.Мало того, что Лаврентий продолжает предавать анафеме поверженных Мишу и Колю, но и со мной последнее время очень суров и неразговорчив. Я как-то спросил его, в чем дело, и он, шлепая своими губищами и не глядя, как всегда, в глаза, сказал: 'Ты что, чистоплюй? Ты пьешь вино со своими братьями - заядлыми троцкистами! Делаешь вид, что солидарен с ними, а мы, значит, не правы?.. Тебе что, колхозы не нравятся?.. А слово великого Сталина тебе ничего?..' И пошел, и пошел... Как будто я против колхозов, представляешь? Я не помню, Ашхен, чтобы мы с тобой выражали свое несогласие с линией партии. И Мишу, и Колю мы осудили в свое время. Это же не значит, что мы должны их по-человечески презирать, правда? Пусть катится к черту, интриган! Когда кругом столько истинных врагов и фашизм поднимает голову, что он привязался к нашим? Знаешь, я хочу встретиться с Орджоникидзе. Он сейчас отдыхает в Сочи. Я хочу попросить отправить меня куда-нибудь в Россию. Здесь вязкое болото, махровый подхалимаж и прочие политические игры... Хорошо, что мама едет к тебе: Кукушка будет в надежных руках. А папу жалко...'
Ашхен поделилась с Изой, с Манечкой, с Зямой. Каждый из них отреагировал по-своему. Иза сказала: 'Какое хамство!.. Шалико - само благородство. Ты, Ашхеночка, не переживай. Ты же знаешь, как я люблю ваши колхозы-морфозы... - Тут она насмешливо уставилась на растерянную Ашхен. Конечно, это противно, - всякие кавказские интрижки, и Шалико должен оттуда уехать... Вообще как-то все странно, ты не находишь?' - 'Нет, - сказала Ашхен, - не нахожу... Партия нашла единственно правильную дорогу... Она объединила беднейшее крестьянство. Скоро хлеб потечет рекой...' - 'Конечно, - сказала Манечка, но не смогла хохотнуть, как бывало. Лицо ее было похоже на румяную маску. Она чмокнула Ашхен в щеку, но поцелуй получился грустный. - Конечно, конечно... - повторила она, - ешьте хачапури. Пока хлеб потечет, я получила муку по карточкам. Вкусно?.. Ашхен, ты так хорошо выглядишь!.. Пусть Шалико уедет оттуда, - сказала она с набитым ртом. - Как вкусно, а?!. Из-за каких-то колхозов ломать голову?..' - 'Не говори ерунды!..' обиделась Ашхен.
'Товарищи, - сказал Зяма, - если бы вы знали, как пролетарии на Западе нам завидуют... И колхозам, и нашей пятилетке!.. Да вы что!..' Манечка наконец рассмеялась, как только она умела. В старом буфете Каминских задрожали цветные стекла. Одну давно разбитую долю Зяма как-то заменил картоном. Получилось прилично. 'Когда кончилась война, - сказала Иза, - вы с Ашхен утверждали, что через год мы построим социализм...' - 'Да, усмехнулся Зяма, - ну, ошиблись... ну, я ошибся...' - Тут Манечка хохотнула. - 'А ты разве не ошибаешься? Человеку-таки это свойственно...' 'Я ошибаюсь у себя на кухне', - ответила ему Иза, ни на кого не глядя. 'Не говорите ерунды', - приказала Ашхен.
Хачапури было горячее, имеретинский сыр в нем таял. 'Если бы в гамбургской тюрьме было такое хочипури...' - сказал Зяма... 'Хачапури', поправила его Манечка, '...хачапури - с удовольствием повторил Зяма, мировая революция потерпела бы крах...' - 'Тот, в пенсне, все время спрашивал, не похож ли он на Наполеона', - вспомнила Ашхен как бы между прочим. 'Это кто?' - спросила Иза. 'Ну кто, кто... - рассмеялся Зяма, тебе же говорят: 'тот, в пенсне'...' - 'Я ему говорила, - сказала Ашхен, нет, на императора ты не похож. Ты похож на Мандрикяна, но он был не в пенсне...' - 'Кто? Кто?' - переспросил Зяма, захлебываясь. 'Это сторож в ЦК в Тифлисе', - сказала Ашхен, впервые за встречу соизволив улыбнуться. Зяма хохотал. 'Какой противный!..' - воскликнула Манечка. 'И что он отвечал тебе?' - накатывался Зяма. 'Ну, что он, - сказала Ашхен, - злился, конечно, но все-таки говорил: 'Пусть не Наполеон, но Банапарт, да? Революционный Бонапарт... Да? Правда? Скажи - похож?..' - 'К сожалению, - сказал Зяма мрачно, - в партии есть и такие. Но мы от них избавимся... Не дрейфь, Ашхеночка...' ...Бабуся открывает входную дверь. 'Вай!' - восклицает она, видя перед собой сопливую Нинку Сочилину, а за ней строгое лицо Ванванча. 'Мы хотим играть дома', - говорит он. 'Конечно, цават танем', - улыбается бабуся. И они заходят. 'Ты ведь раньше у нас не была? Да, Ниночка?' спрашивает бабуся. 'Ага', - говорит Нинка. Она стаскивает с ног здоровенные пятнистые дырявые валенки, сбрасывает пальто - не пальто, что-то вроде кацавейки с чужого плеча, что-то такое громадное, выцветшее, несуразное. От нее пахнет кислым молоком и сыростью. Бабуся поджимает губы, помогает Ванванчу раздеться. 'Не надо,- вдруг говорит он, - я сам'. И он уводит Нинку в комнату, а Мария говорит на кухне Ирине Семеновне: 'Барышню привел...' - 'Ух ты, барышню, - говорит Ирина Семеновна, - хороша барышня Нинка сопливая... Васька, ее отец, бражник, Верка, мать, потаскуха'. 'Нет, нет, - говорит Мария, - зачем же так? Хорошая девочка... Они бедно живут, но она хорошая... Конечно, Жоржетта, наверное, своя была'.- 'Иде ж она теперь, твоя Жоржетта?.. Тоже ведь баловница... Ее порядку-то не учили, а только тю-тю-тю, лю-лю-лю, прости Господи...' Мария не умеет спорить. Она