Ну что же ты? – хихикни, потри ладони!
'Ты сердишься, значит, ты не прав, – Старик сел рядом на корточки, примостив на коленях тень копья. – Иди спать. Завтра много дел.'
И я пошел спать. Долго ворочался, скрипел зубами. А потом увидел два сна: злой и добрый. В злом сне я был на Итаке. Моя жена не любила – она обожала меня. Отец изнасиловал любимый сад, чтобы осыпать цветами следы моих ног. Мама вместе с нянюшкой по вечерам пели мне гимны вместо колыбельной. Мой сын завидовал мне смертельной завистью, мечтая стать таким же. Если для этого понадобится оскопить родителя или сбросить в бездну: пусть. Ведь последний предел: победа над равным. Я был на Итаке, но это уже ничего не значило. Я навсегда потерял дом; корабль остался без якоря. И в рабынях у меня была сова, и олива, и крепость.
В добром сне она любила меня: крепость, сова и олива. Пришла во тьму шатра, тихонько легла рядом. Была нежна и томительно-покорна. Молчала. Я благодарен тебе за твое молчание, синеглазая, я никогда не встречусь с тобой в небе, чтобы сравнить крепость твоего копья с любовью моей стрелы!.. молчи, пожалуйста, молчи...
Жаль, она все-таки заговорила.
– Папа кивнул, сдвинув брови, – сказала она за миг до исчезновения. – Если ты выполнишь обещанное, благодарность Семьи превысит все ожидания.
– Не сомневаюсь, – ответил я.
И змеи ползли с алтарей. Было только очень жаль доброго сна, оказавшегося на поверку злой явью.
Наутро Одиссей велел готовить 'Пенелопу' к отплытию.
Строфа-II
Человек выше смертного смотрит...[54]
Море прихорашивалось, строя небесам глазки. Есть такие нардовые румяна, с блестками: искрилась каждая волна. Кружево пены соперничало белизной с первым снегом. Разбежаться, махнуть через борт... рухнуть плашмя в жгучие брызги, огласив простор воплем счастья. Чаек распугать: вдребезги. Одиссей стоял на носу, скучно глядя перед собой. Скука спасала от лишних мыслей. За спиной крякали гребцы, без особого воодушевления проклиная полный штиль, и пустовала на корме будка кибернетиса[55]: править кораблем было ни к чему.
Ангел сдержал слово.
Уже знакомые стеклистые нити, еле различимые в брызгах пены, клубились перед 'Пенелопой'. Временами сплетались в странный узор: сотня луков, связанных тетивами меж собой, или прожилки на листьях оливы, рассеченные зигзагами молний. Плохо видно. Гребцам не видно вовсе. Или притворяются, хитрюги. Вон, песню затянули:
Зыбкое марево колыхнулось, встревоженное песней. И снова пошло плести тенета, увлекая корабль за собой. К малому, ничем не примечательному островку по имени Тенедос. На самой границе котла. На самой... Словно тысяча рук вцепилась в одежду. Тысяча когтей – в кожу. Тысяча криков – в душу. Тысяча недоубитых врагов: эй! куда?! Лишь сейчас рыжий в полной мере ощутил, что хотел сказать Ангел, произнося: 'Как только оказываешься снаружи, все твое естество тянет тебя обратно. Противиться нет сил...' Одиссей еще не оказался снаружи. Но уже: тянуло. Вернись! – покинутой женой голосила тоскующая Троя. Вернись!.. – взывала оставленная на произвол судьбы война. Вернись, молю! – надрывно пели берега Скамандра, и серебро в крови плавилось, сжигая сердце.
Никогда раньше Одиссею не хотелось так вернуться домой, как сейчас – обратно под троянские неприступные стены. Что звало? тайная западня? Или дорога в небо, где люди как боги, и боги как люди?!
Какая разница, если ответы – убийцы вопросов...
Гребцов рыжий подбирал лично. Вглядываясь в каждого свинопаса: вспоминал, прикидывал. Не самых сильных. Не самых верных. Самых тугоухих и корявых душой. Угадал: кряхтят, морщатся, но держатся. Их ведь тоже: тянет. Зовет. Милые, продержитесь еще чуточку! очень надо!.. очень...
– Быстрей! – властно крикнул рыжий. – Нажми!
И ощутил: пузыри сошлись краями. Срослись. Каждый пузырь –
День, два – в кипении Кронова котла эти понятия теряли смысл. И все равно: надо успеть хотя бы к разбору алтарей. А, вон и скалы на горизонте.
Приплыли.
Помню, пришлось очень долго бродить в ущельях. Островку цена – сушеная маслина, а забредешь поглубже, утонешь в каменных осыпях, и кажется: пропал пропадом. Не выйти. Трижды обошел бывшую заставу троянцев, вырезанную нами еще перед высадкой. Вьюнок, ядовитый плющ: некому восстанавливать, да и незачем. Кричал. Что кричал? – что все, то и я. 'Эй!' – кричал. 'Отзовись!' Эхо кривлялось, передразнивая. Гребцов я оставил на берегу, приказав ждать. К вечеру вернулся: поужинали, переночевали, укутавшись в плащи, и с рассветом я вновь принялся мерять остров.
– Эй!
Тишина. Одни горлицы булькают в шевелюре можжевельника.
– Отзовись!
Как же, отозвались. Дождешься тут.
Лишь на третьи сутки мне удалось найти его. Того самого жирного олизонца, которого мы оставили