Он постарался дышать ртом; помогло, но слабо.
В сознании пойманной мухой жужжало знакомое по страшным сказкам: 'Сегодня после долгого воздержания выпала мне пища, столь приятная для меня! Язык мой источает слюни в сладком предвкушении и облизывает рот. О, мои восемь клыков с очень острыми концами – я всажу вас в нежное мясо, разорву человечье горло, вскрою вены и напьюсь вдоволь свежей крови, теплой и пенистой!'
Ракшица медленно подняла тяжелую косматую голову – и в Карну уперся отрешенный взгляд. Красные глазки слезились и часто-часто моргали. Наверное, по меркам ракшасов она была красива. Для человека же… сизые, вывернутые наружу губы, сплющенная переносица, кабаньи ноздри, морда наводит на мысли о плоде греха обезьяны с тигром; мощные надбровные дуги выпячены арками ворот, если вместо башен их фланкировать космами бровей…
– Пытать пришел? – хрипло поинтересовалась ракшица.
Она старалась казаться безразличной. Видят боги, она очень старалась. Изо всех сил. Но получалось плохо.
Ей было больно и страшно.
– Нет, – сутин сын отвел в сторону факел. – Просто… давай поговорим. Без пыток.
– Давай! – ракшица фыркнула с издевкой. – Давай поговорим, красавчик! Думаешь, ты первый такой добросердечный?!
На обыденном она говорила с сильным акцентом.
– Думаю, что первый, – Карна постарался улыбнуться, но улыбка вышла не слишком убедительной. – Как тебя зовут?
– А тебе не доложили? Хидимба.
– Ты действительно… ела людей?
– Бывало, – хмуро подтвердила Хидимба.
– Ты жила одна?
– Нет, с братом.
Что-то дрогнуло в голосе пленницы. И Карну передернуло: похоже, пленница действительно жила с братом – в смысле, запретном для людей.
– Где он сейчас?
– Издеваешься, сволочь?! – ракшица плюнула в Карну, но промахнулась. – Кишки на руку мотаешь?! Убили его, убили, бык ваш безумный хребет сломал! И меня изнасиловал, херамба!
– Бык? Херамба?!
Карна, как коренной чампиец, частично владел 'упырским' диалектом Пайшачи, незаменимым в отношении ругательств. И знал: 'херамба' на Пайшачи в первом значении – 'обжора', а во втором ближе всего к слову 'извращенец'.
Имя же ракшицы – Хидимба – означало 'Ярая'.
Похоже на правду.
– Гады, – шипела Хидимба, уронив голову, и подшерсток ее чудовищных грудей намок от слез. – Ах, г- гады!… скоты, волчья сыть…
– Прости. Я действительно ничего не знаю. Я только вчера приехал.
– Врешь!
– Да не вру я, зараза мохнатая! Или мне тоже тебя клещами прижечь, для пущей веры?! – озлился сутин сын.
– Не надо, – неожиданно всхлипнула ракшица с пронзительной, почти детской жалобой. – Не надо… клещами… я расскажу…
…Шестеро путников – пятеро молодых мужчин и женщина средних лет – выбрели к логову ракшасов на заре. Хидимба еще спала, когда снаружи послышался дикий рев брата (тоже Хидимбы, то бишь Ярого) и вопли людей.
Ракшица, плохо соображая спросонья, кинулась наружу – и не поверила своим глазам. Брат пойманной рыбой бился в ручищах широкоплечего здоровяка, больше похожего на ракшаса, чем сам Хидимба; вот мохнатая туша взлетела в воздух и с хрустом обрушилась на умело подставленное колено. Хозяин чащоб конвульсивно дернулся и обмяк, бессмысленно глядя в небо слюдяными бельмами.
Истошно закричала женщина, увидев выбравшуюся из логова Хидимбу – и здоровяк мигом загородил ракшице дорогу.
– Сдохни, падаль! – возбужденно рявкнул он.
Хидимба попятилась, затравленно скуля. Вокруг царил кошмар: минутой раньше она сладко спала в теплом логове, после ночи кровосмесительной, но от того лишь еще более сладостной любви, жизнь была прекрасна – и вот над братом уже кружат мухи, а человек-убийца приближается к ней, скаля в ухмылке крупные, лошадиные зубы.
– Оставь, Бхима! Пусть живет! – вмешался другой путник: копна волос белее хлопка, небесная синь взора, гибкое тело леопарда, взгляд кречета…
На убийцу он походил не больше, чем яблоня-бильва на гималайский кедр.
– Он сердится, – упрямо помотал головой здоровяк, приближаясь к ракшице. – Он очень сердится. Вот.
– Оставь, говорю! Позор убивать женщин! – попытался вразумить мордоворота третий путник; по-
