был запротестовать. Потом она попыталась поднять его тяжелое, как камень, тело, но он почувствовал лишь легкие, вызывающие прикосновения ее быстрых пальцев.
— Ох, уж этот мне храбрый Скотт! — процедила она негодующе, нетерпеливо, сквозь зубы. Он откинул голову, а она тянула его настойчиво и уже не на шутку, требуя, чтобы он встал, а потом подошла с другой стороны и крикнула с отчаянием:
— Ну пожалуйста, встаньте! — словно от этого зависело что-то очень важное.
И вдруг он увидел всполыхнувшее жаром лицо и прикованные к нему прозрачные глаза, ее молодость, порозовевшую, распаленную, которая влекла его к себе так, как никогда раньше.
— Сейчас, сейчас! — сказал он быстро, чтобы хоть как-нибудь захватить инициативу в этой потешной, будоражащей игре.
Она сказала: «Нет!» — и продолжала тянуть его, пока он не понял, чего она требует. Тогда он встал, легко ее поднял, хотя она и продолжала его толкать, крепко прижал к себе и не отпускал до тех пор, пока эта раздражающая борьба не стихла, побежденная каким-то другим чувством, пока ее голова, ее волосы не упали ему на шею и она не стала повторять, задыхаясь:
— Скотти, да нет, я не хотела, совсем не то…
— Ну и что ж, — сказал он тихонько и опустил ее на пол.
— Но это важно! — сказала она, не отпуская его. — Это очень важно.
Он не знал, как ему теперь быть.
Она отошла от него.
— Я ведь и не думала ничего у вас брать, — сказала она с грустью. — Я хотела сама отдать вам все, что у меня есть. Сама! Сама!
— Т-с-с!
— Вы меня не знаете, но я вам покажу, что мне ничего от вас не надо. — Она отошла от него в дальний конец комнаты и вся подобралась, словно ей надо было быстро окунуться в омут. Но женственное, надежное брало верх, а все, что было в ней жесткого, упорного, еще незрелого, смягчалось на глазах, поэтому страсть ее была такой щедрой и такой неистощимой, что он позабыл всю свою трезвость, всю свою неторопливость. И хотя он завоевал ее, а потом потерял и завоевал снова; и хотя его звали, отталкивали и звали опять, он понимал: то, что он ей давал, и было тем, чего она у него требовала. Он чувствовал ее удивительную щедрость, ее великодушную щедрость, ее нежнейшую щедрость, зрелую и всепоглощающую. Ее неповторимое, блаженное и всепоглощающее прикосновение.
Когда в дар было принесено все до конца, она спросила его лукаво:
— Вы ведь не ждали, правда?..
Он покачал головой.
— Вы не ждали, что я отдам вам все, что вы захотите? Все на свете. Вы ведь этого не подозревали?
— Нет.
— Я рада, что вы этого не знали. Я не хотела, чтобы вы знали. Поэтому я так счастлива. Ведь со мной никогда раньше ничего подобного не бывало. Понимаете? Потому что вы такой цельный, а не двадцать разных оттенков одного и того же человека. Я-то это всегда знала. Знала.
Она была права. Она смягчила его, обучила щедрости; он и сейчас чувствовал, как отдается в нем ее щедрость.
— А ведь это еще не все. Я так богата! — сказала она, все никак не насытясь. — Вы могли бы поверить, что у меня еще хоть что-нибудь осталось? А, дорогой?
— Еще? — сказал он, захваченный ее чувством. — Нет, ни представить себе, ни захотеть…
— Не надо так говорить. Мне никогда так не хотелось отдать себя до конца, без остатка. А ты можешь взять все, Скотти. Не только в этом смысле, но и во всем, во всем. Понимаешь?
Он покачал головой.
— Тебе неприятно, что я так говорю?
Он снова покачал головой.
— Ну, скажи же мне что-нибудь. Что хочешь. Ну, хоть что-нибудь.
— Вы — щедрая женщина, но вы знаете это и сами…
— Нет, не знаю. Скажи мне.
Она была мягка и податлива, ничего не стыдилась и чувствовала себя свободно в своем женском естестве, но была им так полна, так поглощена, что он чувствовал, как ее неудовлетворенная щедрость просыпается снова.
— Но почему я? — спросил он ее. — Почему именно я?
— Почему ты? О господи, Скотти! А кто же еще? Почему ты — это ты, а я — это я? Разве так рассуждают? Что отдаешь, то и получаешь. Неужели ты не понимаешь? Только так ведь и бывает: ты получаешь и отдаешь, отдаешь и получаешь. Вот и мы тоже. И не только теперь, но и раньше, и потом. Так должно быть всегда. О господи, как я хочу отдать себя всю: до самого конца.
Ему жалко было ее прерывать, и он только тихо сказал:
— Да, это правда. Это правда!
— Что? Скажи мне!
— Разве я могу объяснить?
— Нет, скажи! Скажи хоть что-нибудь! Что хочешь! Мне все равно!
— Разве я могу? Все это отошло от меня теперь так далеко…
— Ну, повтори. Скажи еще раз.
— Говорят, — подсказало ему какое-то смутное воспоминание, — что любовь укрылась в дремучие леса…
— Как это прекрасно! Ну! Говори!
— В леса, и еще в ночь…
— Ах, милый. Ну да, помню. Как чудесно, что ты это сказал. Если бы ты сказал что-нибудь другое, я бы тебя убила. Ах, милый ты мой, как я была одинока.
Он не слушал.
— Если человек, который отдает себя целиком, не любит, то как же…
Он молчал.
— А ловко я тебя поймала? — она смеялась и прижималась к нему все крепче. — Ну, какой дурачок! Какой же ты дурачок! Непонятный, нескладный… Такой — непонятный… Таинственный…
Молчание, полное глубочайшего смысла.
— Вот все и прошло! — сказала она наконец. — А ты у меня остался. Какая я счастливая! — твердила она сквозь слезы. — Какая счастливая. Я твоя целиком. Ничего ни для кого у меня больше нет. Только для тебя, а у тебя для меня. И я твоя, твоя, твоя! Какая же я счастливая!
19
Они долго следили за тем, как по краю каминной доски ползет таракан, срывается, снова карабкается вверх и наконец степенно разгуливает среди костяных слоников.
Как попал таракан в эту чистую комнату? Она возмутилась:
— Я его убью.
Но он удержал ее:
— Пусть живет. Не надо никого убивать.
Тогда она сказала с тревогой:
— Господи, пусть это будет к счастью! Ты веришь в удачу?
— Конечно! Я и здесь-то потому, что мне выпала удача! Счастливый случай!
— Знаешь, как нам с Пикерингом всегда везло? Ведь по-своему у нас была счастливая жизнь. Потому-то мне и хочется опять быть счастливой. Тебе неприятно, что я об этом говорю?
— Нет. Но помни только одно…
— Что, милый?
— Я ведь совсем на него не похож. Не ищи во мне повторения прошлого, ничего не выйдет.
— Не буду. Обещаю, что не буду. Ты ведь такой цельный.
Он знал, что ему надо сказать ей правду.