Чтобы успокоиться, он нагнулся и стал смотреть туда, куда смотрел шофер. Но расстояние между ними в этом старомодном лимузине было так велико и напряжение, с каким шофер вглядывался в подстерегающую его на каждом шагу судьбу, было так страшно, что он снова откинулся назад. Хорошо бы поделиться своими мыслями с Уорреном. Он его поймет. Застенчиво отведет глаза и, с трудом разжимая губы, скажет: «Да, это верно. Любовь — только тогда любовь, когда ей ничего не жалко. Можно, конечно, найти и более приемлемую формулу…»
Зря он морочит себе голову такими мыслями.
— Йа оста![36] — крикнул он шоферу. — Остановитесь где- нибудь здесь. Где хотите.
«Фиат» занесло направо, и он остановился. Скотт вышел, попросил шофера подождать и постоял немного, не двигаясь. Руки у него тряслись. Он ощущал такую дрожь, вспоминая ее близость, ее щедрость, что успокоить его могла только ходьба. Скотт пошел по улице, словно знал, куда ему идти. Но идти было некуда. Он купил газету у мальчика в феске, который, увидев его форму, машинально сплюнул.
Оказавшись рядом с закусочной «Братья Исаевич», где лучше всего в Каире готовили фул и тамию[37], он туда вошел. Вокруг был пожелтевший мрамор и ажурные решетки из старого железа. Скотт постоял возле громадного котла, который кипел над двумя ревущими примусами. Взяв с прилавка крутое яйцо, он его очистил и проглотил, почти не разжевывая. Отказался от миски с супом и хлеба с фулом, предложенных ему заботливым поваром. Съев второе крутое яйцо, он подошел к крану, где посетители закусочной, поев молохию[38], могли вымыть жирные губы. Он плеснул в лицо холодной воды, утерся носовым платком и вышел, чувствуя себя освеженным.
— Ахлян ва сахлян, йа кэптэн[39], — сказал ему на прощание повар.
Странно было слушать это приветствие, уходя — оно означало, что его, как старого друга, приглашали прийти снова.
— Merci, Ибрагим.
Старый шофер сослепу не признал в нем своего пассажира, он долго и самоотверженно его не пускал, но когда услышал голос, дал полный газ под самым носом у лошади, запряженной в повозку. Возница закричал им вдогонку:
— Да разрушит господь твой дом, сын потаскухи! Из-за этих такси всем нам придет конец! Ты что, слепой?
«Да, — сказал себе Скотт. — Он слепой, бедняга. Совсем слепой».
Слепота не казалась такой уж бедой в стране, где два или три процента населения были слепы, где в деревнях пятьдесят процентов детей умирало, не достигнув и пятилетнего возраста, а те, кому удавалось выжить, едва дотягивали до двадцати лет.
Но и об этом бесполезно было разговаривать с Уорреном, и Скотт не мог понять, с чего ему это сейчас пришло в голову: может, в связи с Куотермейном или Гамалем.
О слепоте он подумал, глядя на старого шофера, а от него мысль перекинулась на Джека Броди, у которого не должно было остаться в живых ни единого, самого тоненького нерва, когда его так обожгло на минном поле; особенно лицо и глаза — их выжгло совсем. Даже его внутренности, которые стали видны из- под обгоревшего мяса, и те обуглились и почернели. Мускулы висели, как горелые тряпки. Но больше всего ему запомнились пустые глазницы на выжженном до кости лице. С этого лица бесследно исчезли рыжая борода и рыжие волосы — им не на чем было больше держаться.
«Мозеса? Твоего друга Мозеса?» — переспросила его Люси.
Волосы и борода у Мозеса были красными потому (как сказал однажды Пикеринг), что он жег свою жизнь с обоих концов. Не было такого напряжения, которое могло бы поглотить его жар, поэтому он растрачивал его на что попало, каждую секунду, каждую минуту, каждый час своей жизни. Он сжигал на этом огне каждое мгновение, отпущенное ему судьбой.
— Пылающий Броди! — сказал о нем Пикеринг.
Если бы Пикеринг знал, что этими словами он предсказывает его кончину! Он предсказал и Скотту: «Вы так и умрете цельным человеком — правильной цилиндрической формы, а я вот умру человеком, раздираемым на множество частей». И это было трагическим пророчеством в устах того, кого разорвало на куски. Но Пикеринг хоть умер сразу. А у Джека осталась жить одна горящая ниточка в мозгу. Она позволила ему услышать голос Скотта и попросить доделать то, что не удалось огню.
В то время, в ту ужасную минуту застрелить Джека казалось актом милосердия. Но в памяти этот поступок не сохранился как акт милосердия. Осталась страшная память о том, что он. Скотт, оборвал последний живой нерв Джека Броди. Этот последний нерв (который приводил в действие сердце, легкие и каким-то образом даже мозг) был перерезан пулей, выпущенной Скоттом из смит-вессона. Воспоминание жестокое, тяжелое, ибо если где-то билась хоть одна живая жилка, она была слишком жизненно необходимой, чтобы ее обрывать. Скотт дорого заплатил за то, чтобы тогда это понять. Джек все равно умер бы в страшных муках, но это не искупало его вины. Каждая песчинка жизни, каждый ее атом — бесценный, особенно этот последний, пылающий атом, который давал жизнь Джеку Броди. На свете нет ничего более ценного, чем последний нерв, привязывающий человека к жизни. Вот единственная достойная человека философия, когда речь идет о жизни и смерти.
— Остановитесь, йа оста, — сказал он снова шоферу.
Он не мог явиться к Уоррену в таком состоянии. Ему надо было пройтись.
— Сколько? — рассеянно спросил Скотт.
Шофер ответил ему беспомощным взглядом.
Скотт посмотрел на счетчик и положил ему в руку несколько монет, добавив чаевые, — правда, не слишком много, чтобы не унизить его человеческого достоинства.
— Да осветит господь путь ваш, — вежливо поблагодарил его шофер.
— И ваш также, и да хранит он вашу семью, — ответил Скотт и зашагал прочь.
Сохранить свою жизнь, как сохранил ее он, как сохранил ее Куотермейн, Сэм и полоумный Атыя, — есть ли что-нибудь дороже этого?
— Скотти! Идите сюда, я вас подвезу.
По противоположной стороне улицы в «виллисе» ехал Пикок со своими двумя сеттерами — Шейлой и Питером — на заднем сидении. Заметив Скотта, он остановил машину возле моста Каср-эль Нил.
— Я, пожалуй, прогуляюсь пешком, — крикнул ему Скотт. — Большое спасибо.
— Вы к старику?
— Да.
— «Да здравствуют скотты!»[40] — крикнул Пикок, отъезжая. Скотт обогнул мост и пошел прочь от Набитата.
Что в жизни важно?
Сейчас, например, важно вовремя попасть к Уоррену. Он повернул назад и пошел в штаб.
Явился он вовремя, но ему пришлось подождать в приемной. И эта секретарша была подругой Люси, но ее Скотт не интересовал. Она была самой нелюбознательной из всех англичанок в Набитате, и ему стало жалко Уоррена. Об этой женщине Скотту рассказывал Куотермейн. До войны она была известной художницей по костюму, работала в журнале мод. Жизнь у нее была явно нелегкая — она лишила секретаршу всякой женственности. Не осталось ни мягких очертаний лица, ни малейших признаков щедрости… Мысли его снова вошли в опасное русло. Скотт развернул газету, чтобы отвлечься.
Он прочел на первой странице, что за покушение на Хусейна Амера пашу арестован египетский офицер Гамаль аль-Мухтар.
— Входите, Скотт, — прервал его чтение невеселый голос Уоррена. — Подождите минутку, я сейчас освобожусь.
Скотт вошел в кабинет генерала, а Уоррен вышел в приемную, прикрыв за собой дверь, и оставил Скотта одного. Скотт снова взялся за газету, думая о Гамале, хотя и понимал, что сейчас ему лучше о нем не думать. По крайней мере сейчас.
С трудом напрягая внимание, он прочел на той же первой странице, что Россия откровенно высказывается по вопросу о втором фронте, утверждая, будто он так никогда и не откроется. Геббельс же