Сергей стоял улыбаясь. Он ничего не видел и не слышал вокруг, лошадь и пролетка скрылись за углом.
В день отъезда из Киева он узнал из газет о внезапной болезни Чайковского. Подробности не сообщались, но столбцы пестрели пугающими вестями о холере.
По приезде в Москву в начале десятого утра он побежал в консерваторию повидать переплетчика, у которого застрял «Утес».
Было холодно. Деревья совсем обнажились. Тарахтели пролетки. Дворники сметали в кучи опавшие за ночь листья. Еще от ворот воронцовского дома он увидел кучки встревоженных студентов. Они читали газету, вырывая ее друг у друга.
— Чайковский… — услышал он, и что-то оборвалось в душе.
Он не мог бы впоследствии связно рассказать о том, как прошел для него этот день.
Позднее он ехал по Мясницкой, мимо Красных ворот в трясучей трезвонящей конке, среди будничного, равнодушного гомона проезжих.
Гвоздем сидела одна и та же назойливая мысль: «Скорей, скорей! Прочь отсюда, вон из Москвы куда глаза глядят — в лес, в поле! Прочь от этих лабазников, попов, квартальных, чиновных крыс, надутых барынь и судариков в гороховых котелках!»
Он сошел в Сокольниках и, не оглядываясь, зашагал по просеке.
День оставался безветренным и неясным, хотя здесь и там в серо-голубой пряже облаков светили бледно-голубые оконца чистого неба. Под ногами шуршала листва, еще не успевшая побуреть. А по сторонам, задумавшись, стояли сосны. Кругом не было ни души.
Его жизнь, его присутствие среди нас было вечным и непреложным, как смена дня и ночи. И вдруг открылась огромная, ничем не заполнимая пустота. «Вы, Сережа, родились под счастливой звездой!» — сказал он. «Где же она, Петр Ильич? — с болью допытывался Сергей. — Вы сами были этой звездой для меня, и ее не стало».
Нерешительно выглянуло и снова спряталось солнце. Слабый ветер прошел по вершинам.
И сосны зашумели, поскрипывая медлительно и важно.
И в их шуме Сергей впервые услышал предложение из трех повторяющихся нот.
«Жалеть прошлое, надеяться на будущее, никогда не удовлетворяясь настоящим: вот в чем проходит моя жизнь…», «Мое время впереди… до такой степени впереди, что я не дождусь его при жизни».
«Странный и несчастный у вас характер, дорогой Петр Ильич!» — отвечали ему.
Вот снова тот же напев!..
И вдруг он понял, что это звучит его новое Элегическое трио памяти великого художника, которое он начнет писать сегодня, сейчас.
Между стволами деревьев, поодаль от дороги, по которой шел Сергей, перелетала какая-то большая серая птица. Он стал следить за ней.
В лесу пахло грибами и осенней прелью.
Он шел. Птица выжидала среди подлеска и вдруг, взмахнув крыльями, обгоняла его снова и снова.
И ему казалось, что эти взлеты тоже имели какую-то связь с рождающейся музыкой, которая росла и ширилась в той же неотвратимой и неотвязной тональности ре-минор.
С этого дня на полтора месяца жизнь его как бы остановилась.
Все его силы, мысли, чувства принадлежали ей одной, этой песне об ушедшем друге. Он мучился, вычеркивал иногда все написанное и снова писал…
Да, «время его впереди».
То, что случилось тогда ночью, не конец земного пути художника, но только его начало. Всегда и везде Чайковский будет среди нас, живой и близкий. Не смерть, не «пакостная дыра», страшившая его, но жизнь, но бессмертие.
Сергей даже не заметил, как наступила зима.
А она все же пришла и посеребрила инеем лавровый венок, цветы и крылья мраморного ангела у надгробья в ограде Александро-Невской лавры.
Глава седьмая ПТИЦА ВЕЩАЯ
Москва. Воздвиженка. Меблированные комнаты «Америка».
Глубокая осень 1893 года.
Темноватый, насквозь пропахнувший дрянной кухмистерской коридор, нечесаный лакей Петр, пятка на обоях, застоявшаяся желтая вода в графине. Такова без прикрас обстановка, в которой суждено было жить и творить осиротелому музыканту.
Пока он писал свое Элегическое трио, он не видел вокруг ничего. Очнувшись, стал искать себе опоры в жалком подобии жизни, которая его окружала.
Он не пил и не кутил, но был молод и любил щегольнуть хотя бы парой новых перчаток. И когда он появлялся в общем коридоре, высокий, очень стройный, необыкновенно бледный, всегда старательно выбритый, он казался встречавшим его пришельцем из другого мира, неким Серафимом, которого только злая шутка или гнев небес могли занести в эту жалкую, промозглую «Америку».
Никто не знал, какою ценой доставалось «Серафиму» его показное благополучие. Никто не видел его в четырех стенах, сутулящимся в продавленном кресле.
Приходило ли в голову любезному Карлу Гутхейлю, что скромный аванс, выписанный им молодому музыканту, тотчас же пойдет на выкупку из ломбарда часов Зверева?
Сергей знал, что в его власти в любую минуту покончить с этим прозябанием. Переехав к Сатиным, он будет сыт, согрет, обласкан в семье. Но он упорствовал, зная, что вести двойную жизнь среди своих будет во сто крат тяжелее. Одна лишь Тата Скалон, наверно, догадывалась о многом, читая письма Сергея между строк.
В средине ноября он послал ей романс с посвящением, на слова Гейне, не написав при этом ни слова.
И единой опорой в жизни музыканта среди злой и суровой зимы оказалась Родная.
Личная жизнь у Лодыженской не удалась. Муж ее Петр Викторович был человек одаренный, добрый, великодушный, но неисправимый дилетант во всем. Перепробовав множество профессий, он остался беспутным гулякой.
В думах своих, заботах и невзгодах была Анна Александровна очень одинока. Она безропотно приняла свой жребий, знала, что никакие силы не заставят ее покинуть человека, с которым навсегда связана ее судьба. Не в ее натуре, робкой и несколько инертной, было пытаться что-то ломать. Еще в