консерваторской компании «вспрыскивали» в «Стрельне» первый гонорар за «Алеко».
Нонна подняла вуалетку и, стаскивая с пальцев лайковые перчатки, озиралась блестящими глазами.
Сели подле стола, поглядывая на дверь.
Через минуту вышли два цыгана в бархатных жилетках с гитарами в руках, за ними, одна за другой, бесшумной семенящей походкой пошли цыганки, все в очень скромных черных платьях, только с цветными бахромчатыми платками на плечах.
Нонна встала, и они вдруг зашептали, заулыбались, кланяясь гостям. Важно и неторопливо рассаживались на стульях, расправляя шелестящие складки.
Зазвенели, запели подтягиваемые струны гитар и смолкли. Шишкин повел бровью, и цыгане запели традиционную «встречную»:
И мало-помалу все перестало существовать: снежная ночь, и Москва, и тройка. Тягучая горькая отрава песни обволакивала душу, сковывала дыхание, каждый удар сердца болью отзывался в груди.
На столе перед гостями только ради приличия стоял большой поднос, на нем были тарелки с орехами, пастилой, блестели бокалы и две бутылки белого вина. Они остались неоткупоренными. Кто же, если любит взаправду, станет мешать вино с песней!
Потом время и вовсе остановилось. Желтое мигающее пламя покорилось гитарному звону. Князь сидел у края стола, подперев лицо руками. Он был бледен.
Сергей с жадностью вслушивался в знакомый сумрачный напев. Нонна с хором пела старинную таборную песню.
В наступившем молчании раздался низкий, заглушенный двойными окнами удар большого монастырского колокола. Цыганки встали и, крестясь на образ, стали собираться к ранней обедне.
Дорожку от крыльца запорошило снегом.
— Ну что? — с гордостью спросила Нонна, взяв под руку Сергея.
Тройка уже бренчала бубенцами возле калитки. Над головами, белея в инее, никли плакучие березы.
— Я пойду пешком, — сказал Сергей.
— Не дури, — нахмурилась Нонна, но, взглянув, поняла. — А впрочем, как знаешь. Ступай только вдоль стены. Отвезем князя и скоро догоним.
Светлело тихое снежное утро. Гудела колокольная медь. Но когда он миновал угловую башню, началось совсем другое.
Потянулись фабричные дворы и задворки, ломаные заборы, заметенные снегом дровяные склады, вереницы покосившихся лачуг и бараков. Даже под снегом они были черны. Белело только окоченелое жалкое тряпье на веревках. Подле обмерзших колодцев толпились женщины в рваных платках, с темными от жирной копоти лицами. Они не бранились, и не судачили, и молча провожали Сергея недобрыми глазами.
В снежном полусвете дымили черные трубы. Светились решетчатые окна фабричных корпусов. Навстречу Сергею шагали люди. С непонятной тяжестью на сердце он всматривался в их лица, в глаза, не чающие ничего от нового дня.
На углу, подле кирпичного забора с шипами на гребне, прогуливался взад и вперед околоточный в туго перепоясанной светло-серой шинели. Шашка била его по ногам. Разминувшись, Сергей почувствовал у себя на спине его колючие глаза.
И вдруг над миром фабричных пустырей прокатился низкий, басистый рев парового гудка. Ему простуженной фистулой ответил другой, третий…
И скоро в этом мрачном многоголосом хоре пропал без следа утренний благовест монастырских колоколов.
Улица была пуста. Нет, вот еще один… Он вгляделся. Мелькнула студенческая шинель.
— Сашок, куда ты!.. — вскричал Сергей вне себя от удивления.
Встречный вздрогнул, порывисто оглянулся и, не ответив, пропал в засыпанном снегом переулке.
Сергей долго стоял неподвижно. Сердце у него билось. Спит он, что ли?..
На минуту, потеряв нить мыслей, он перестал понимать, где он и что с ним было.
Но вот позади, далеко в тумане, веселой бряцающей песней залились бубенцы не видимой еще тройки.
Лето 1894 года Сергей прожил «за урок» в костромском имении помещика Коновалова.
Когда он вернулся, его комната в тупике «американского» коридора оказалась занятой. Ему предложили другую. Громовой храп и пьяное бормотание его соседа, спившегося актера, за тонкой перегородкой доводили Сергея до отчаяния.
Месяц он упорствовал, но в октябре переехал к Сатиным на Арбат и сразу же стал работать над Цыганским каприччио для оркестра, задуманным прошлым летом.
Первая, медленная часть зазвучала в полный голос еще в незабываемую цыганскую ночь под стенами Донского монастыря. Со второй, танцевальной, пришлось помучиться.
Он подслушал ее в Ивановке в молодом саду. Пели три девушки, собиравшие падалицу-яблоки. Спрятавшись за деревом, он с улыбкой слушал легкий задорный напев. Заметив его, девушки убежали.
Песня в ушах у него мигом претворилась во что- то другое, только страшно похожее. Трепеща от радости, он слушал, как этот насмешливый девичий перепляс цветной ниткой вплетается, врастает в томный жестокий напев цыганской ночи.
День у Сатиных начинался рано.
Первыми девочки Наташа и Соня, в коричневых форменных платьях и черных передниках, обжигаясь, пили чай из блюдечек, поглядывая на окна. За окнами был туман. На ветках желтели, вздрагивая, неопавшие желтые листья.
Потом выходил Саша в расстегнутой серой студенческой тужурке. Глотая крепкий чай, он с жадностью прочитывал газету и, машинально сунув ее в карман, уходил в университет.
С Сашком происходила какая-то перемена. Вечерами, случалось, он по-прежнему балагурил, поминая своего любимца Бенердаки. Но в первый же день Сашок показался Сергею человеком, которого постоянно лихорадит. Едва ли только возбудителем этой лихорадки была юриспруденция, которую он изучал в университете. Он много и усердно занимался. Когда к нему входили, не постучавшись, он часто привычным движением захлопывал какую-то книгу. Однажды Сергей машинально прочитал заглавие — «Капитал», оттиснутое на крышке переплета.
«При чем тут «Капитал»?..» — подумал он и хотел спросить у Сашка, но, как водится, забыл.
Кроме книг, на столе лежали груды русских и немецких газет, исчерченных красным карандашом.
Осень принесла еще одну перемену в жизнь музыканта, Его пригласили занять должность штатного преподавателя в женском Мариинском училище. Материально эта «служба» давала Сергею около пятидесяти рублей в месяц. Но это был верный и, главное, постоянный заработок.
Вслед за Сергеем к Сатиным приехала на всю зиму Леля Скалон. Стала покашливать, и врачи выслали ее до весны из гнилого Петербурга. Когда Сергей играл в мезонине, Леля садилась подле окна с книгой или рукодельем, глядя на пропадающее в тумане море мокрых крыш, колоколен и облетевших садов.