— свежая, пьянящая счастьем Прелюдия ми- бемоль мажор, провозвестница будущих рахманиновских «фортепианных акварелей».
Вскоре пошли напасти — целое наводнение ангин.
Но едва девочка повеселела, обещанные Гутхейлю прелюдии пошли одна за другой.
В большинстве пьес этого цикла с небывалой еще душевной щедростью раскрыт мир пейзажной лирики Рахманинова, льются гимны русской природе. Лишь в отдельных пьесах слышны интонации сурового мужества, бурного протеста. Особняком стоит Прелюдия ре-минор (в темпе менуэта), произведение большой трагической глубины и ярко национальное по колориту.
В конце октября Москва помянула десятую годовщину со дня смерти Чайковского. И все звучавшее в эти дни — и Шестая симфония, и «Иоанн Дамаскин» Танеева, и вариации Аренского на тему «Был у Христа- младенца сад», и оба элегических трио — на время оттеснило другие впечатления.
На 15 ноября 1903 года в симфоническом у Зилоти в Петербурге было назначено первое исполнение в столице рахманиновского Концерта до-минор.
В снежных сумерках под глухую стукотню колес обрывки мелодий теснились в памяти, сплетаясь с голосами прожитых лет. И со странной назойливостью приходил на ум, не то на память все тот же образ, от поры до времени тревоживший композитора. Было ли это наяву или только пригрезилось, он не мог припомнить. Будто бы ехал он когда-то в этих широких скрипучих санях. Тройка ленивой рысцой бежала в гору. Коренник, фыркая и бряцая сбруей, тряс косматой гривой.
И непонятная тревога закрадывалась в сердце. Куда везет его этот плечистый молчаливый мужик в армяке с цветной опояской? Что там за пригорком, за темным ельником и березовой опушкой?..
Так уже повелось, что в Петербурге под огромным светящимся циферблатом перронных часов музыканта всегда ожидала его маленькая племянница Зоечка Прибыткова, сперва с няней, а стала постарше — сама. Девочка была смышленая и трогательная в своих заботах о длинноногом дядюшке. За это последний, когда Зоя была вся еще с ноготок, дал ей шутливое прозвище «Секретаришка». Он полюбил ее на всю жизнь еще до того, как на свет появилась Ирина.
По дороге в санях приезжий музыкант узнал все домашние новости. Узнал, между прочим, и о том, что в кабинете у Прибытковых, где он всегда останавливался, жила до его приезда какая-то Вера Федоровна.
Но Рахманинов был поглощен предстоящим концертом. Трудно было предвидеть, как он пройдет.
…В этой музыке была страстная покоряющая сила. В толпе, хлынувшей к подножию эстрады, он видел сияющие лица, глаза. Но в том конце зала, где сидели обычно столичные рецензенты, царил иронический холодок, из уст в уста летало колючее словечко «архаика».
В тот же вечер исполнялась симфония молодого москвича Александра Гедике.
После концерта, за ужином у Зилоти, где присутствовал весь музыкальный Петербург, Шаляпин, поднявшись, потребовал внимания и, слегка коснеющим языком, адресуясь к дебютантам, повел выспреннюю речь от лица присутствующего «отца русской музыки Римского-Корсакова». При существующих холодноватых отношениях между столицами речь прозвучала если не бестактно, то, во всяком случае, неуместно. Все были сконфужены. Римский сидел молча, опустив глаза на тарелку.
Шаляпин и Рахманинов расстались в этот вечер не простясь.
Сергей Васильевич долго не мог уснуть, а проснулся с чувством неловкости и досады, и даже посетовал на себя, почему заказал билет только на завтра.
Но Зоя Секретаришка развеселила его, показав валящий за окошком густой снег. Потом сообщила шепотом, что в гостиной Вера Федоровна и еще двое дядей что-то «представляют».
Услышав за дверью веселые голоса, Рахманинов тут только догадался, в чем дело. Он ужасно смутился, сам не зная почему. Торопливо одевшись, хотел ускользнуть, но его заметили и попросили остаться. Вера Федоровна Комиссаржевская, Владимир Николаевич Давыдов и совсем молодой артист Александринского театра Ходотов репетировали пьесу Фабера «Вечная любовь».
Взяв на колени Секретаришку, Рахманинов приютился под пальмой в дальнем углу.
Происходящее в гостиной через минуту заворожило его, а все случившееся накануне сделалось ничтожным. Рахманинов знал, что такой случай больше не повторится в его жизни, и потому он не вправе проронить ни одного штриха, ни одного слова, ни одного взгляда этих глаз, сияющих, умных и невыразимо печальных.
В жизни она была другая — веселая, немного застенчивая, она заразительно смеялась и покоряющей искренностью и простотой не походила на актрис, с которыми Рахманинова сталкивала судьба.
Никто не заметил, как улетел этот короткий снежный день. После обеда Давыдов читал басни, при всеобщем веселье перевоплощаясь то в ворону, то в повара, то в блудливого кота Василия. Потом Ходотов пел под гитару цыганские песни и, вдруг умолкнув, раскинул руки и пал на колени на мягкий ковер.
Вера Федоровна засмеялась. Потом, погрустнев, села на стул боком, положив подбородок на сплетенные руки. Зазвенел гитарный перебор, и Рахманинов впервые услышал песню бесприданницы Ларисы. Не старый, запетый итальянский романс пел ее голос, но горькую правду любви и отчаяния. Могли ли заглушить его эти беспомощные строки:
Он говорил мне: «Будь ты моею…»
Ходотов осторожно прижал струны ладонью. И вдруг в прихожей весело зазвенел колокольчик.
Александр Ильич Зилоти мигом вошел в тон импровизации, царившей в этот день в доме Прибытковых. Присев к роялю как бы невзначай, он начал кокетливо и шаловливо наигрывать свою любимую фантазию на тему «Летучая мышь».
Рахманинов, не утерпев, поднял крышку другого рояля. Началась «игра в мяч». Вальс, как по волшебству, перерастал в мазурку, в марш, польку, фугу и даже в хорал. Перепрыгивая из темпа в темп, из тональности в тональность, они ни разу не сбили и не потеряли друг друга.
Импровизация кончилась при всеобщем хохоте.
Потом Зилоти нашел на этажерке мелодекламации на музыку Аренского, посвященные Комиссаржевской. Она прочитала тургеневское стихотворение в прозе «Как хороши, как свежи были розы…».
Читала очень просто, без тени пафоса и надрыва: не в том ли была тайна ее неповторимого обаяния!
Когда она кончила, Рахманинов взволнованно поцеловал ее руку, пробормотав: «Спасибо!»
Вскоре Вера Федоровна ушла, пожаловавшись на усталость. Но голос чудесной гостьи долго еще звучал в притихнувших комнатах.
В субботу 17 января 1904 года в день рождения Антона Павловича Чехова на сцене Московского Художественного театра шла впервые пьеса «Вишневый сад».
«Художники» полюбили пьесу, но боялись за ее судьбу. Потому решено было, пользуясь присутствием Чехова на премьере, как бы «заслонить» постановку чествованием дорогого для всех именинника.
Вероятно, это было жестоко! Все хорошо знали отношение Чехова к чествованиям и юбилеям, знали, что он тяжело и безнадежно болен, но об этом вовремя как-то никто не подумал.
Пьеса и правда была «непривычная», будила грусть и улыбку, жалость и недоумение. Прощаясь со старым, милым, но отжившим, она протягивала руки новому. А каково будет оно, это «новое»; никто хорошенько еще не знал.
Странно и почти жутко отозвался в ушах торжествующий крик Лопахина:
— Вишневый сад теперь мой. Мой!..
«Чей это «мой»?..» — растерянно спрашивали друг у друга глазами.
После третьего акта началось чествование.
В первую минуту из зала Рахманинов просто не узнал его. Землисто-бледный, с запавшими щеками,